Михаил Веллер - Мишахерезада
И, счастливый и слегка гордый удачей и собой, вылезаешь наружу, держа коробку с тортом над головой, чтоб не размяли. И те, кто еще только зашли, кто приехал в семь, смотрят на тебя как на человека высшего сорта и скромно смиряются.
Тьфу. Вот такая жизнь. Подавитесь вашими тортами, ничего не надо, как я ненавижу очереди.
К вечеру будут хватать за счастье любой тортик в любом месте. Однажды в темноте я волок большой и обычный торт, и был на лету перехвачен четверкой веселых девиц, и притащен в их компанию просто в приложение к своему торту. Торт компания приветствовала счастливым ревом, интерес ко мне был несравненно слабее и проявлен позже, по остаточному принципу, когда все вкусное кончилось.
Не хлебом единым!
На третьем курсе, после стройотряда, мы стали шить себе костюмы. Купить действительно модный и хорошо сидящий костюм было невозможно. Все шили.
Несколько дней я объезжал магазины. Тряпка по сорок ре за метр мне было дорого. Нашел гениальную за двадцать четыре. Синевато-серое мельчайшее букле эксклюзивного вида и красоты неописуемой. Три метра с половиной: на тройку с жилетом.
Лучшим из известно-доступных ателье считалось имени Крупской, под аркадой Апраксина Двора. В день принимали заказы на двадцать костюмов, двадцать первый оставался лишним. Славой лучшего закройщика пользовался некто Баранов. Считалось, что попасть надо к нему.
Мой дед жил на Садовой в ста метрах. Я занял очередь в час ночи и был пятым. На пару часов я отошел к деду поспать. Стоял ноябрь.
Я был пятым, но оказался восьмым. Баранов был уже занят, и я попал к Карцеву. Это был низенький жирноватый парень лет тридцати с неуверенной лакейской спесью на морде. Сколько бортов делаем? Два. Сколько пуговиц? Четыре, обшитые, квадратом. Сколько шлиц? Две. Какая длина? Две трети бедра. Брюки в бедре? Середина бедра чуть шире обтяжки, двадцать четыре, клеш от нижней трети бедра, внизу двадцать четыре, скос два сантиметра, сзади до верха каблука. Я давно и наизусть знал, чего хотел, и вымерял семижды семь. Карцев стал смотреть с оттенком свойского чувства. В тупик он меня вопросами не поставил. Он поставил меня в пример следующему заказчику и одобрил меня коллеге. В тупик он поставил меня позднее, когда спер ткань на жилет. Блудливо юлил про перерасход и совал деньги за спертые шестьдесят сантиметров. Себе, поди, жилет спроворил из моей ткани, холуй поганый.
Но где духовная пища?!
Изящнее всего я приобрел том «Всемирки» с Киплингом и Уайльдом. Я зашел в «Подписные издания» (замучишься подписываться, все по лимиту, по блату, по распределению на производствах), где эти издания ждали своего выкупа заказчиками. Полистал спрошенный у продавщицы том, достал треху, бросил на прилавок и быстро убежал с книгой под растерянный вопль про молодого человека.
Хорошие книги продавались «холодняками» — книжными спекулянтами — в известных дворах возле букинистических магазинов. Цена — от двух до пяти номиналов.
Чемпионами были «рыжий Мандель» и «большой Пастернак». Том Большой серии «Библиотеки поэта» стихов Пастернака шел за шестьдесят рублей, терракотовый однотомник стихов Мандельштама — за восемьдесят. В магазинах ими не пахло никогда.
Кроме инвалютной «Березки». Там их три рубля цены на обложке пересчитывались по официальному курсу на пять долларов — и стояли между икрой и матрешками. Иностранцы знали: лучший подарок в советский дом — такая книга. Хозяева были счастливы.
…За что ни схватись — все имело свою историю дефицита!
В 1966 «Лениздат» выпустил прекрасный однотомник Ахматовой. Толстый, емкий, рисунок Модильяни на белом супере. Тираж сто тысяч. Пересчитали на складе готовой продукции типографии — семьдесят! Матерились, давали выговора, усиливали охрану. Допечатали тридцать тысяч. Пересчитали. Шестьдесят!
Допечатали сорок, запечатав все двери и окна. Пересчитали. Восемьдесят. Плюнули на скандал, пригласили уголовку, установили наблюдение (видеокамер-то еще не изобрели).
Боже ж мий! Выносят под одеждой отдельные тетради печатного блока, чтобы сшить дома. Переплеты на спине. Блоки под юбкой. Приклеивают пакеты под электрокары. Грузят во вскрытый пустой бензобак фургона. Ночью с чердака спускают мешки книг на веревке во двор.
Вот как любил народ книгу!
Предварительная запись на ковры вошла в анналы. Стояли ночами, записывали очередь на ладони и делали переклички.
Это потом хрустальных ваз у всех стало много. А вначале их не было. А стоили дорого — шикарный подарок.
Если в моду входили сорочки с длинными уголками воротников — в магазинах были только короткие. Если носили короткие — в магазинах предлагались только длинные.
Молодежным дефицитом были джинсы, женским — колготки, мужским — кожаные куртки, дефицитом зажиточных были автомобили, дефицитом пенсионеров — кефир и творог. Нужно было приходить к открытию, к девяти часам, или заводить знакомство с продавщицей.
Экономически мы были дремучи. Преподаваемая экономика была наглой и бессмысленной галиматьей. Мы не понимали элементарного:
Дефицит — это когда денежных знаков больше, чем товаров, а цены фиксированы. Денег можно напечатать для народа сколько угодно. Цены устанавливает государство. И человек, думая, что работает на государство за двести рублей в месяц — работает реально за сто. Потому что еще на сто ему нечего купить. То есть нечего из нужного ему, желаемого. И он кладет деньги «на книжку». То есть отдает обратно в казну на неопределенно-долгий срок.
Оборонка была могучая. Социалка была неплохая. Хорошее образование, хорошая наука. А вот потребительских товаров для народа выпускалось мало. Это значит что? Это значит, что рабочая сила стоила дешевле, чем было написано в зарплатной ведомости. У тебя есть деньги и права на покупки — а купить нечего. Элементарнее и быть ничего не может. (Хотя «бесплатные» блага — реально увеличивают твой доход.)
А кроме того, государственное распределение — могучий рычаг управления, как учил еще товарищ Ленин с первых дней Советской власти. Раздавать — значит управлять: заставлять людей делать то, что нужно раздающему, т. е. государству. И спецраспределители дефицита для правящего класса — обеспечивали послушность и исполнительность советских управленцев: привилегированного слоя!
А плановая экономика неразворотлива. А благосостояние народа финансируется по остаточному принципу. Миллиард на стройку заводища — но сэкономим тысячи на квартирах для работающих. Миллиард на космос — но сэкономим на машинах для народа.
Нет в мире совершенства…
Ты накопил денег на кооперативную квартиру — но не имеешь возможности купить ее: недостаточно долго работаешь на этом предприятии, недостаточно долго прожил в этом городе, да у тебя на метр человеко-жильца квадратного не хватает до нормы включения в кооператив… да у тебя вообще прописки нет, пшел вон… товарищ.
Носков ведь не было! Вот их все и штопали! Вы думали, «гондон штопаный» — это фантазия сквернослова? Это перенос экономической ситуации на товары первой необходимости! Синоним предельной бедности и социальной несостоятельности обвиняемого.
Боги, боги мои. Все надо было «доставать». Ветчину, гречку, коньяк, книжные полки, лак для пола, капусту и трусы, дубленку, запасное колесо. Очередь на железнодорожные билеты была гибридом маслодавильни и мясорубки.
А приличную бумагу для рукописей мне дарили знакомые секретарши. Финскую. Выделенную для директорских приказов.
…И когда я, много лет спустя, захожу в магазин — и вижу в нем все! Свободно! Любое! Мне хочется плакать и жалеть тех, кто не дожил. И уже плевать, что цены бешеные, а водки паленые.
Последнее воспоминание. Картинка из жизни. Позор сердца:
Город Углич. Обувной магазин. День. Пусто. Посредине стоят два молодых негра, по виду студенты из Африки, — и умирают от хохота! Сгибаются пополам и тычут пальцами по сторонам.
Оскорбленные продавщицы молчат поджато.
Над стеллажами вдоль стен — надписи: «Обувь мужская», «Обувь женская», «Обувь детская», «Обувь зимняя», «Обувь летняя». И на всех полках — ряды черных резиновых галош. Больше ничего.
Обуви нет. Провинция. Они прибрали-украсили магазин как могли. В ожидании лучших времен, возможно. А что делать? Дефицит.
ЗАРПЛАТА
Кем бы ты ни работал, ты не мог стать богатым и не мог стать нищим. Практически никому не платили меньше семидесяти рублей, и не платили больше двухсот.
После девятого класса, получив в шестнадцать лет паспорт, я устроился на летних каникулах месяц поработать. Что производила скобяная артель через дорогу, я так и не понял. Артель называлась фабрикой, а я назывался учеником. Подай-принеси-протри-сложи-оттащи. Все, чему я там научился как ученик, это курить и глотать дрянь из горла залпом. Эти умения вызывали наибольшее одобрение коллектива. Мой несовершеннолетний рабочий день уполовинивался до четырех часов. Мне заплатили сорок рублей, десять я оставил себе на мужские расходы, а тридцатник сдержанно внес в семейный бюджет. Это были вполне ощутимые деньги.