Аркадий Бабченко - Алхан-Юрт; Аргун; Моздок-7
Меня все равно находят. Оказывается, дембеля привели с собой проститутку, и пока они пили, та сбежала от них. Они искали её по всему зданию, а нашли меня.
Меня вытаскивают из комнаты и несколько раз ударяют пустой бутылкой по лицу. Какой-то пьяный казах, еле стоящий на ногах, бьет меня бутылкой и кричит «Ты кто? Убью, сука!» Донышком он разбивает мне верхнюю губу. Остальные ходят по лестницам, ищут проститутку и орут. Сквозь проемы окон на цементный пол косо падают лучи лунного света, пьяные ошалелые солдаты шатаются по этому недостроенному зданию рядом с госпиталем в Моздоке и ищут проститутку. Меня пиздят в углу.
Наконец они уходят вниз, на первый этаж. Избитый, я возвращаюсь в свою каморку и снова ложусь на лавочку. Котята пищат и лезут ко мне под мышки. Наверное, они думают, что я их мамка. Мне нечем их покормить.
5
В нашей роте не остается никого. Я один. Рыжий с Якуниным сбежали, Осипов в Чечне — поехал на сутки связистом с командиром пехотной роты, да так и остался там, Зюзик в госпитале, за Тренчиком приехала мать и забрала его в отпуск на десять дней. Я знаю, что он больше не вернется. Надо быть полным кретином, чтобы вернуться сюда из дома. Никто не возвращается.
Про Мутного с Пинчей ничего не известно. Где они, никто не знает. Может, дома, а может, им давно уже отрезали головы.
Я не бегу. Я здесь уже пристроился, я привык в этом полку, эта взлетка — моя судьба, и я здесь. Так получилось. А сил что-то менять уже нет. Я научился здесь уходить в проеб и возвращаюсь в казарму лишь по крайней необходимости. Хотя именно мне сейчас бежать проще всего. Я тут никому не нужен, никто про меня не знает, кроме старшины, но он в Чечне.
Иногда я ухожу в госпиталь к Зюзику и живу там несколько дней.
На взлетку больше не хожу. Там теперь работает команда из какого-то молодняка, может, пехота, а может еще какие-то спецвзвода. Я живу в своей «шишиге». Сплю здесь, накрываясь ворованным в роте одеялом, а по утрам, после завтрака, ухожу в степь или в город. В очереди в столовую разведка ловит меня и говорит, чтобы я не проебывался и приходил в казарму мыть полы, но я забиваю на них. Иногда им удается взломать дверь в шишиге, тогда они вытаскивают меня на улицу и бьют, а иногда я запираюсь крепко и они уходят ни с чем. В такие дни я сижу внутри машины и слушаю, как они с той стороны взламывают дверь ломами, а потом сразу ухожу в степь, без завтрака. Кроме одиночества у меня больше ничего нет, я совсем один, сам по себе, меня никто не ищет и ни в каких списках я не значусь — наша ротная книга учета личного состава давно потеряна где-то в сортирах, а в штатное расписание полка меня не заносили — никому до этого просто нет дела — и я запросто мог бы убежать, но не бегу.
Иногда, когда разведка вытаскивает меня из машины и ставит в недельные наряды, я запираюсь в каптерке и выхожу лишь для того, чтобы выдать или принять оружие. Я уже спокойно смотрю на дедов и не ощущаю перед ними никакого страха. Я привык. И тумаки я уже почти не замечаю. Мои ребра болят постоянно, мне все время трудно дышать, десна сочатся кровью и зубы шатаются и сухари в столовой я всегда раздаю соседям — я не могу жевать — но я привык к этому и одним ударом меньше, одним больше — какая к черту разница. Получая под ребра я лишь постанываю по привычке, чтобы думали, что мне больно и не увеличивали силу удара.
* * *
Я все чаще и чаще ухожу в город. Отправляюсь в Моздок и просто брожу по улицам, наблюдая гражданскую жизнь.
Прохладно и люди спешат на работу. На переезде стоят машины, горожане на остановке ждут автобуса. Странно видеть, что в этом прифронтовом городе идет обычная жизнь, странно видеть людей, занимающихся своими делами. Кажется, что весь мир перевернулся с началом войны, что вся сошли с ума и все сконцентрировалось только на одном — на смерти, на трупах, на избиениях и страхе. А в мире, оказывается, ничего не изменилось.
Люди едут на работу мимо развороченных бэтэров, которые стоят на товарных платформах. В них горели наши солдаты. Над головами пролетают груженые смертью штурмовики, и на станции стоят эти страшные рефрижераторы с обгоревшими частями солдат, а рядом, на привокзальной площади, мужики пьют пиво и таксисты торгуются из-за выручки с клиентами в ста метрах от них.
Это странный город. Жизнь здесь соседствует со смертью, рутинная работа — с ночными грабежами и расстрелами. После наступления темноты на улицу нельзя ступить и шагу, здесь запросто могут украсть в рабство или пристрелить. Быть убитым здесь также естественно, как опоздать на работу. И все же каждое утро люди выходят из домов и спешат на работу, как будто самое страшное, что с ними может случится — это не успеть на автобус.
На меня никто не обращает внимания. Нас здесь были тысячи таких — молодых солдат с ошалевшими глазами, мы толпами шатались по этому городу и вдыхали жизнь, последнюю свою жизнь в этом страшном лете перед тем, как быть убитыми. Мы ходили по улицам и надеялись на чудо, мы ждали, что кто-нибудь спрячет нас и нам не придется лететь туда, за хребет и умирать, мы заглядывали людям в глаза и молча кричали: «Помогите! Нас хотят убить! Спрячьте нас, ведь мы так хотим жить, мы еще так молоды и нам так страшно! Помогите!»
Теперь никого нет.
Я хожу по утреннему городу, смотрю на людей. Пахнет степью, югом, зрелая шелковица осыпается прямо на асфальт.
Я набираю пригоршню ягод. Это мой завтрак.
Гуляю до темна, потом на полковом автобусе возвращаюсь в казармы. Оставаться в городе на ночь нельзя. Постоянно кто-то в кого-то стреляет.
* * *
Автобус ходит трижды в сутки — в восемь утра, в три дня и семь вечера. Сейчас без пяти час, я удобно устроился на лавочке и дремлю, надвинув на глаза кепку и изредка поглядывая на остановку. Там сидит наш почтальон с кипой газет и писем. Мне хочется узнать, есть ли письма для нашей роты, но лень вставать и я просто сижу.
Из подъезда выходит пожилая женщина.
— Откуда ты, солдатик? — спрашивает она меня.
Я отвечаю.
— Что ж ты здесь сидишь? Пойдем, я угощу тебя чаем, — зовет она меня.
Я отказываюсь. Тогда она выносит мне чай в бутылке и несколько пирожков на тарелке. Я обедаю. Вкусно, я давно уже не ел домашних пирожков.
Когда женщина спускается за тарелкой, то снова приглашает меня в гости. На этот раз я соглашаюсь — до автобуса ещё все равно больше часа, а на улице очень жарко.
Я остаюсь и живу у неё пять дней.
Её зовут тётя Люся.
* * *
Нас много таких, живших и у русских, и у чеченцев, и у осетин, нашедших в их домах убежище от издевательств и войны. Среди их тоже было немало хороших людей.