Дмитрий Быков - Орфография
Выступление Корабельникова смутило Ятя. Он начал с того, что предостерег «милейшего Александра Владимировича» от поощрения свободного самовыражения. «Свободно самовыражается и вор в трамвае. Десять лет в русской литературе мертвые хватали живых. Сегодня надо закопать мертвых и помогать только новому искусству. Дядя Ваня, жующий на сцене свои страданьица среди раззолоченных декораций, — не просто трухлявое барахло, но такое же угнетение, как Романовы. Потом, в радостное и сытое время, любите что хотите и самовыражайтесь хоть на заборе. Но сейчас идет драка, драка живых с мертвыми, и поддерживать надо живых. Разговоры про свободу сейчас на руку тем, кто свободу как раз душил и хочет душить дальше. Я прошу прощения у Борисова, он хороший парень, просто не знает, что говорит. Он сказал тут, что филология должна быть с литературой. Вот пусть и слушается нас, литература — это мы. Мы из него эту академическую пыль выколотим, и он сам почувствует, насколько легче стало».
Борисов ухмылялся в бороду, но не возражал. Все это могло сойти за обычный эпатаж анфан террибля, однако Ять не склонен был умиляться. Он понимал, что Корабельников мстит всем, кто затирал и презирал его прежде, — и в этом не было бы ничего дурного, ежели бы он не апеллировал к государственной помощи.
— А теперь, — с места сказал Льговский в полной тишине, наступившей после корабельниковского рокота, — мы получим небывалую еще возможность выслушать величайшего социального мыслителя, чьи мечты сбываются сейчас. Мы, молодые (Ять особенно отметил про себя этих «молодых», довольно забавных в устах человека, стремившегося к солидности), возникли не на пустом месте. Были те, кто обгонял свое время и мыслил в иных категориях. Один из этих гигантов прошлого — автор «Орфографии будущего» Григорий Константинович Борисоглебский. Этот революционер в науке изложит нам сейчас свой взгляд на происходящее.
Никто не шелохнулся. Борисоглебский был погружен в размышления и по-прежнему сжимал портфель.
— Григорий Константинович! — повысил голос Льговский. — Мы вас слушаем!
Борисоглебский вскинул на него безумные глаза.
— Все не то, все не то! — горячо заговорил он, вставая. — Вспомним богов языческих: количество их в разных религиях достигало нескольких сотен. Число их неуклонно сокращалось, и жертвы становились все более формальными. Не следует умножать, ибо закон витализма — убывание. Таким образом, мы видим, что в основе мира всегда лежало выявление единого закона там, где прежде соблюдалось двадцать. Упрощение и единство — вот закон мира, и вы неправы, дробя свое сообщество, отделяясь, переселяясь и прочая. Упразднение орфографии — первый шаг, а вы не хотите сделать второго. Вы говорили: искусство. Но где искусство? Я вижу ваши картины и плакаты, где вы иероглиф предлагаете. Но букв тридцать семь, а иероглифов три тысячи. Я не за отказ от письменности, нет. Есть идиоты, которые так меня интерпретируют. Но я за единое знание, которое постигнет все законы и сведет в одну науку, и созданию этой единой науки должны себя посвятить мы все. Я об этом хотел говорить, а вовсе не о ваших разделениях. Город полон хамов, хамы толкаются, не желают элементарно выслушать, — старик гневно потрясал кулаками и понес полную чушь, и, если бы Льговский не успел вклиниться в паузу (Борисоглебский закашлялся), собрание завершилось бы фарсом. Но он усадил старика, поблагодарил его за присутствие на открытии коммуны и пригласил Барцева прочесть несколько стихотворений. Следом за Барцевым читал Мельников — что-то о степях, и столь же невыносимо нудное, как сами эти степи. Футуризм на поверку оказывался еще скучней архаизма.
Положение спас Корабельников. Говорил он просто и несколько даже дурашливо, а читал великолепно, без всякого актерства, но с куда большим, чем у лучшего актера, богатством интонаций и смыслов. Эти стихи хотелось произносить вслух — так естественна и заразительна была их интонация, — и никаких непонятностей, неловкостей, режущих глаз, при авторском чтении не замечалось. Тихие мальчики и девочки, заполнившие столовую, смотрели на Корабельникова влюбленно. Чарнолуский подался вперед и слушал, не забывая картинно протирать пенсне: прослезиться иногда тоже было принято в большевистской среде. Последним припасенным блюдом был слабый чай, но зато с настоящими конфетами, которые как раз и таились в таинственных комиссарских ящиках. Где они реквизированы — Ять старался не думать. Конфеты были прежние, подлинные, того незабвенного вкуса, который внушал счастье и будил мысль.
«Скучной книгой была бы моя жизнь, — думал Ять, возвращаясь по мосту. — Скучной и двухцветной, как этот пейзаж: всё разговоры и разговоры… Но я, может быть, затем и послан, чтобы проследить, когда и почему разговоры оборачиваются делами. Я не скучал, нет».
Очень может быть, что они правы, думал он далее. И правы не в абсурдных своих тезисах, которые у каждого свои, — правы они в своей молодости, в азарте, в желании строить, менять и просвещать… Но что мешает мне принять их и быть с ними? Неужели я большую симпатию чувствую к Хмелеву? Да Боже упаси: умный, но вздорный, потерявший себя старик. Или мне нравится Алексеев? Не настолько, чтобы забыть о его жидоборстве, пусть и вполне метафизического свойства. Нет, по всем статьям крестовцы милей, но одно в них непереносимо — вот эти заискиванья: «Александр Владимирович, скажите им… Александр Владимирович, опирайтесь на нас…» Все было бы хорошо, кабы они при этом расходились с властью, — и ведь рано или поздно непременно разойдутся, но сначала успеют победить. И этого я боюсь больше всего.
Проходя мимо Елагина острова, он заметил свет в окнах дворца, и его потянуло зайти. Дело было не в Ашхарумовой — он тотчас же с пристрастием допросил себя, не к ней ли направляется, и ответил, что не к ней.
32— А, Ять, — с равнодушной любезностью встретил его Ловецкий. — Рады, рады. У нас тут знаете что?
— Неужели опять раскол?
— Да нет, — Ловецкий махнул рукой. — Хватит. Мы теперь о другом думаем: бред это, насчет издательства, — или стоит попробовать? Все-таки дело, может, хоть молодежь почитает… переводчикам работы дадут…
— Ну, и что решили?
— Хламиду позвали. Я думал, вы на него и пришли.
— Нет, я ничего не знал, — Ять избегал пока рассказывать, откуда он пришел сюда, но подивился собственной способности попадать прямо в водоворот событий.
— Вон вы как. Будто на заказ. Ну, останьтесь, послушайте.
— А что ж он так поздно-то? Одиннадцатый час!
— Заняты-с, — шепнул Ловецкий. — Весь день из Смольного в «Новую жизнь» бегает и обратно. Показывает: не очень я храбро-то? Годится? Ну, тогда я и дальше в том же Духе…