Хорхе Семпрун - Нечаев вернулся
В комнате стало очень тихо. Марру не отважился сразу обернуться к Сонсолес. Он знал, что девушка плакала.
— Deus nullo modo est causa peccati, neque directe, neque indirecte [45]…
Сонсолес восхищенно уставилась на него. От этого человека и вправду можно ждать всего. Прочти она в каком-нибудь романе о сыщике, цитирующем Фому Аквинского, способном между делом изречь по-латыни что-то по поводу Бога и греха, она бы в жизни не поверила. Тем не менее таковой оказался перед ней во плоти. Притом без единого грамма жирка. Подтянутый и чертовски обаятельный… Убавить чуток годков, и соблазнитель вышел бы хоть куда. Впрочем, относительно возраста это еще как сказать, надо бы приглядеться получше.
Было три часа дня. Они сидели вдвоем в большой кухне фромонского особняка. Сонсолес разожгла огонь в плите и приготовила очень вкусного цыпленка, к полному удивлению и даже восхищению Марру: оказывается, он не подозревал о существовании подобных блюд в герметичной упаковке.
К тому же перед ним уже стоял стакан виски со льдом.
— В общем, надо научиться различать линию добра и линию зла, — добавил Роже Марру.
Он только что закурил сигарету, первую за день, и затягивался с явным наслаждением.
Именно Сонсолес подала ему повод вспомнить Фому Аквинского. А еще Жака Маритена. Тут уж волей-неволей заговоришь о Боге. Дело в том, что Сонсолес, уставившись ему прямо в глаза, задала довольно каверзный вопрос. Существуют ли моральные критерии для разделения актов насилия — а если выражаться без обиняков, убийств — на законные и преступные? Например, устранение бывшего офицера-оасовца, гестаповского доносчика во времена Сопротивления или Жоржа Бесса, одного из директоров «Рено», убитого боевиками-революционерами из «Прямого действия»? Не являются ли все эти убийства терактами? А ежели нет, то как их различать?
— У меня-то критерии, конечно, выработаны, — уточнила она. — Но хотелось бы узнать ваше мнение…
— Почему вы назвали революционерами убийц Жоржа Бесса? — прежде всего спросил он.
Сонсолес вспыхнула.
— Если это вас шокирует, — произнесла она, чеканя каждый слог, — то лишь потому, что вы еще придаете этому слову позитивный смысл, признаете саму идею революции! В общем, вам кажется кощунственным называть революционерами террористов из «Прямого действия». А для меня это нейтральное слово, просто термин… Позволяющий классифицировать явления, устанавливать иерархию обычно употребляемых понятий… Те кретины из «Прямого действия», поскольку они не только преступны, но абсолютно дебильны — вы читали их прокламации? Так вот, эти недоумки представляют себя борцами, говорят от имени мировой революции как ее эмиссары, выражаются глобально, словно знают некую непреложную истину относительно мира и общества, — откуда все это к ним пришло, если не из революционной традиции, пусть искаженной и перевранной?
— Согласен, согласен! Нечего так кипятиться. Действительно, нельзя отрывать «Прямое действие» или, скажем, «Красные бригады» от революционной традиции. Или точнее: от теории ленинизма, которую Нечаев частично предвосхитил. Но заметьте, ленинизм — не единственная революционная традиция. Хотя она долго ослепляла всех своей очевидной простотой. Самый поверхностный анализ текстов «Прямого действия», возьмем хоть их коммюнике после убийства Бесса, позволяет увидеть, насколько они все извратили, где и как они теряют связь с реальной жизнью и превращаются в пустословов-догматиков…
Но Сонсолес перебила его.
— Да поймите, они такие по определению, — воскликнула девушка. И с жаром повторила: — По определению! Революционные разглагольствования всегда целят мимо реальности, это их неотъемлемый порок… Только сторонники постепенных реформ принимают в расчет жизнь действительную, революционеры просто вынуждены ее отрицать… Ведь в обычной жизни нет места никаким революциям. Повседневность может быть кризисной, даже близкой к катастрофе… Ее можно загнать в угол, перекрыть ей кислород, лишить будущего, но она никогда не революционна в ленинистском смысле слова… А посему они вынуждены принципиально отринуть настоящую жизнь и объявить себя носителями какого-то особого правопорядка, исключительной исторической миссии, которая разрешает им все что угодно. И высшая цель у них оправдывает любые средства… Так, кстати, вы не ответили на мой вопрос: с помощью каких критериев подразделять акты насилия на правые и неправые?
Марру задумчиво поглядел на нее.
— Ну, если бы точные критерии существовали, — глубоко затянувшись и выпустив дым, ответил он, — все было бы слишком просто. В любом случае история никогда не позволит нам вовсе обойтись без насилия. И всегда придется искать справедливость в насилии истории, подчас не соглашаясь с ней и идя ей наперекор. Скажем, существует принцип, позволяющий хоть как-то ориентироваться: справедливо лишь насилие, восстанавливающее справедливость, правовое государство и главенство демократических законов. Насилие, дающее высказаться гражданам, а не пушкам! Придя в Гаванну с революционной армией, Фидель Кастро произнес блестящую фразу, которую, разумеется, вскоре постарался забыть. Он сказал: «Теперь ружья должны преклонить колена перед народом…» Именно так: насилие справедливо только тогда, когда преклоняет колена перед волей народа… если, конечно, оно при этом устанавливает демократическую законность…
Вот тут-то он и подумал о Боге. Вернее, о тех, кто говорит от его имени: Маритене и Фоме Аквинском.
«Если вспомнить об истине, из коей проистекают все прочие, — об абсолютной благостности Всевышнего и его абсолютном неведении зла, все софизмы сами собой рухнут. Мы не имеем права требовать от Создателя ответа по какому бы то ни было поводу».
На первых же страницах своего трактата «О Боге и допущении зла» Жак Маритен цитирует эту удивительную, поистине безумную фразу Лотреамона. Она настолько лишена здравого смысла, что философ вынужден ее подправить, приручить это безумие, собственно и делающее ее нестерпимо прекрасной.
«Лотреамон не вполне точно выразился, говоря, что Богу абсолютно неведомо зло», — пишет Маритен. И нельзя с ним не согласиться, если следовать заветам любой из теологических доктрин. И правда, как может Господь, по определению Всеведущий, не знать чего бы то ни было? Он, единым взглядом объемлющий мир тварный и нетварный, пронизывающий время и пространство?
«Разумеется, Господу ведомо зло, — продолжает Маритен, — и ведомо во всем его многообразии. Но Лотреамон хочет сказать, что Всевышний совершенно неповинен во зле и не имеет какого-то определения или замысла зла. В Боге нет, как учит нас святой Фома Аквинский, никакой идеи, никакой умопостигаемой первоосновы зла».
Сие, разумеется, еще менее вообразимо, чем фраза Лотреамона.
Трактат Маритена Марру проштудировал именно из-за Даниеля.
Даниелю только что исполнилось шестнадцать лет, и он вручил юноше конверт, оставленный его отцом. То были весьма своеобразные размышления о так называемых лагерях смерти. Соображения, которые могли принадлежать только выжившим в этом аду и, соответственно, касаются смерти не прямо, обращаются к ней с точки зрения тех, кого она только коснулась краем. Но был ли Мишель, собственно, тем, кому удалось выжить? Даниель совершенно не желал говорить об отцовской рукописи. Спросил только о заглавии: почему «Heimkehr»? Марру не могло удивить, что оно по-немецки: его приятель был известным германистом. Немецкое название привело его в замешательство по другому поводу: ведь возвращение Мишеля к родному очагу, на свою родину было не чем иным, как путешествием агонизирующего в страну смерти. Родина или смерть? Скорее родина-смерть…
Однако чтение завещания явно повергло Даниеля в смятение. Он стал задавать вопросы о вещах, которые до того времени не могли его интересовать. Например, ложится ли на Бога вина за лагеря уничтожения?
Тогда-то Марру и прочитал Маритена, чтобы было о чем говорить с Даниелем.
Но уже первые страницы знаменитого трактата пробудили в комиссаре глухую ярость. Если Господь действительно невиновен во зле, если у него нет даже идеи зла — при том, что само действительное зло ему прекрасно ведомо, — то лишь потому, что человек или, выражаясь языком Маритена, «тварь наделена первоначальной интуицией нравственного зла, именно ей принадлежит изобретение и инициатива греховности».
Стало быть, если согласиться с постулатами Маригена, каковой в других местах признает свое рациональное бессилие с кротостью, не уступающей самым хитроумным уверткам интеллекта: «Божественная сверхчувственность темна для нас, ее сумрак не рассеять слабым огоньком нашего разума. Однако, сколь ни темно таинство, неколебимость или абсолютная независимость Господа, с одной стороны, и столь же абсолютная божественная невиновность — с другой, сияют в ней со всепобедительной мощью. И именно блеска этого сияния глаз наш не в силах вынести» (Ну да, конечно, подумал тут Марру, вспоминая Аристотеля, разумеется: подобно летучим мышам!) — так вот, если согласиться с Маритеном, попасться на его крючок, придется вдобавок смириться с довольно смрадным представлением о Боге, умывающем руки на манер вселенского Понтия Пилата, ленивого короля, вменяющего себе в заслугу только благостные аспекты бытия. Такой Бог благословляет свободу воли своего творения, когда оно уже выбрало «благой путь», но тотчас оставляет на произвол всеразрушающего отрицания, самодостаточной греховности, если его создание выбирает зло, а подобный выбор доступен всякому живущему, уж мы-то в этом убедились.