Игорь Всеволожский - Ночные туманы
Разве в наказании дело? Как дальше жить, если Сарычев все же умрет? Какими глазами посмотрю я на его мать? Я вспомнил письмо ее, когда-то меня насмешившее. Оно начиналось так: «Товарищ отец-командир…»
Наверное, вид у меня был совсем нехороший, потому что Дементьев, зайдя меня навестить, стал утешать: мол, все обойдется. А Веста, не сводя с меня глаз, подсовывала мне под руку свои теплые уши. Я готов был снова ринуться в госпиталь, хотя знал, что это бесполезно: меня не пустят дальше ворот. Позвонил еще раз по телефону.
Дежурный врач с сочувствием ответил, что созван срочный консилиум.
— Это товарищ адмирал? — спросил он.
— Нет.
— Сарычев сын ваш?
— Больше. Он мой подчиненный.
Внутренний голос спросил вдруг с пристрастием:
«А если бы твоей вины не было, ты бы так же стал терзаться о нем? Помнишь, Лэа тебе говорила, что некоторые больные матросы лежат заброшенные, их начальники не только не зайдут навестить, но даже о них не справляются?.. Чепуха! При чем тут моя вина? Мне дорог Человек, прежде всего Человек…»
Я вспомнил Сарычева, его милое, застенчивое лицо, вспомнил, как он смешил, бывало, матросов в свободное время, вспомнил, как отмечал я заслуги его перед строем…
Продолжал размышлять.
«Товарищ адмирал?» — спросил дежурный врач. Значит, и адмирал звонил не раз в госпиталь. А на адмирале нет никакой вины за то, что случилось.
У адмирала людей в подчинении в десятки раз больше, чем у меня. И все же он в госпиталь приехал раньше меня…
Лэа не пришла ночевать. За окном лил тяжелый дождь. Веста повизгивала во сне. За стеной похрапывала старушка Подтелкова. Один я не спал. Я представлял себе врачей в белых халатах у постели больного и Лэа, мою Лэа, среди них, у изголовья умирающего Сарычева.
Несколько дней и ночей шла борьба за жизнь Человека. Молодого, лишь начинавшего жизнь Человека, которому никак нельзя умереть. Когда меня допустили в палату, я увидел какие-то сооружения, из которых медленно капали в вены больного живительные растворы, врачей, склонившихся над ним, и Лэа, хлопотавшую тут же.
С материнской нежностью она обтирала лоб Сарычеву, поправляла подушку, улавливала его почти беззвучные просьбы.
Усатый хирург больше меня не отчитывал. Он говорил мне коротко:
— Не гарантирую, но появились надежды. Сарычев нам помогает. Борется огромной волей своей — волей к жизни. Такой молодчина!
И верно. Однажды раскрыл он глаза и узнал меня.
Слабое подобие улыбки появилось на его губах. Он сказал внятно:
— А я не умру… Мне нельзя умирать…
В эти дни я проникся огромным уважением к людям в белых халатах. Не мы одни несем вахту на мостике.
Вахту несут и они. Раньше, проходя мимо каменных корпусов госпиталя, я взирал на них равнодушно. Теперь я знаю, что происходит за стенами.
Сарычева часто навещали товарищи. Через полтора месяца он пришел на корабль.
— Я знаю, вы сами ошибку свою осудили. К счастью, жив он остался. Только бессердечный человек в случае его смерти мог бы шагать по жизни спокойно. Вы не сумели бы. Надеюсь, выводы сделали, Юрий Леонтьевич? спросил адмирал.
Лэа пришла с дежурства домой, когда я уходил в море. Нам часто так приходилось встречаться — на час или даже на десять минут. Лэа, жена моя, моя радость и счастье, я уверен, что мы проживем с тобой много лет душа в душу, как прожили бабка с дедом!
Я крепко обнял ее.
— До скорого, — сказал я, целуя ее, хотя знал, что не возвращусь ни сегодня, ни завтра.
— До скорого, — повторила Лэа, хотя сердцем почувствовала, что не увидит меня много дней.
Ну, что ж? Я — моряк, а она — жена моряка.
Я много плаваю. И это в порядке вещей. Моряком можно стать только в море. И хотя нам помогают нынче совершеннейшие приборы, они не думают за нас, как полагают недоумки и простаки. Приборы не могут заменить человеческий ум. Но человеку они помогают решать сложные задачи. И мы, моряки, их решаем. Днем, ночью, в шторм и в туманы. Нас никто никогда не застанет врасплох.
После очередных стрельб меня познакомили в Доме офицеров с очень молодым веселым летчиком, и я узнал, что это он кричал нам с небес: «Цель поражена» или «Прямое попадание». Мне захотелось обнять его и расцеловать его мальчишеское озорное лицо.
У меня на столе лежит длинный список под заголовком: «Поздравить с днем рождения». Против каждой фамилии — число.
День рождения бывает всего раз в году. Родные у матроса далеко, а кое у кого их и вовсе нет. Такому бывает особенно грустно. И когда офицер или матрос видит, что его памятный день не забыли, что его окружают товарищи как радостно у него на душе!
Вчера я поздравил матроса Куракина. Он сирота. Кок преподнес ему торт. Куракин держал его, и его большие, умелые матросские руки дрожали…
Относиться бережно и внимательно к людям меня научил адмирал…
Включаю радио. Георг Отс проникновенно поет «Хотят ли русские войны».
У адмирала война отняла его лучших друзей, здоровье и молодость. У Бессонова трое ребят, и старший уже бегает в школу. Тафанчук в своем садике выращивает такой виноград, какого не найдешь на всем побережье. Он выдаст замуж дочерей, и они принесут ему внуков. Разве захочет боцман, чтобы бомбы сожгли его садик?! Не хочет воевать и радиометрист Сеня Ивашкин, у него прелестная невеста. Ее зовут Сашенькой. В дни увольнения она терпеливо ждет Сеню у проходной.
Никто не хочет войны. Но если «останется один только выход, как говорил Алексей Лебедев, и Родина нас позовет» (а для меня Родина — это и бабка, и дед, и мама, и Лэа, и сын, которого мы с нетерпением ждем, и город, дважды возникший из развалин и пепла), я буду драться за Родину, драться и драться с мужеством, стойкостью и отвагой отцов. У них не было моего замечательного оружия. У меня оно есть…
Мне остается рассказать о том, что произошло при мне в Севастополе, о том, что я узнал от Сергея Ивановича, от жены его Ольги Захаровны и от сына их Севы.
Глава, завершающая повествование
Закат и восход
Сергей Иванович возвращался пешком, немного усталый, удовлетворенный беседой с офицерами катеров.
В них он видел себя, и не только себя — Севу Гущина.
И традиции катерников передавались им, как наследственные черты.
Адмирал дошел до Большой Морской, когда уже сильно стемнело и в городе стали зажигаться огни. Была суббота, и люди торопились в магазины. Магазины! Их не было в двадцатом году. А в сорок первом? Удивительно приятная вещь витрина, отбрасывающая на тротуар веселый, ласкающий свет…
Он помнил кромешную тьму и развалины.
В море, полном мин, было лучше жить, чем на разрушенной суше. А в сорок четвертом, возвращаясь в Севастополь, Сергей Иванович, спеша к своей Оленьке, к сыну, спотыкался о рельсы, выдернутые из земли, о камни, скатившиеся на дорогу.
Вот и дом. Он выстроен из инкерманского камня. Он светится всеми окнами. На месте его стоял другой дом, в нем тоже жили люди, приходившие с моря. Их давно уже нет. Иногда задумываешься об этом.
— Ну вот, наконец-то, — встречает Сергея Ивановича жена.
— А что, разве поздно?
— Да нет, не поздно, мой милый (она нежно целует его), но Брюшковы уезжают от нас. Ждут тебя, чтобы проститься.
— Разве они нашли себе комнату?
— Да, нашли.
— И удобно устроились?
— Говорят, хорошо.
Застенчиво вошел лейтенант, неся на руках сынишку, за ним жена его, Вера.
— Мы пришли, товарищ адмирал, поблагодарить вас…
И вас, Ольга Захаровна, за все, что вы для нас сделали, и просим извинить за беспокойство, — довольно нескладно, но искренне говорил Брюшков.
— Для всех нас, флотских людей, существуют неписаные законы морского товарищества: в беде товарища не оставь, помоги, поддержи, выручи… Сергей Иванович потрепал по розовой щечке сынишку Брюшкова, спросил:
— Теперь-то приличная у вас комната?
— Да, нам повезло! Комната в новом доме, и не слишком уж дорого!
— Пригласите на новоселье?
— Конечно!
Брюшков сходил за такси, и они уехали.
И в квартире, хотя Брюшковы никогда не шумели, стало вдруг непривычно тихо.
— А что у Дементьевых? — спросил Сергей Иванович жену.
— Мы с Машей Филатовой попали в самую перепалку.
Уголь сырой, печку растопить трудно. Вероничка вся в угольной пыли, из глаз текут черные слезы, и она размазывает их по щекам. Дементьев кричит: «Посмотри, как ты выглядишь!» А она: «Ах, тебе противно мое лицо?» Тут мы с Марией Филипповной стали стыдить Вероничку и получили отпор! Вам хорошо, мол, старухам, живете в хороших квартирах да в чистоте, а моя молодость проходит в стирке и готовке еды, в грязи, в топке печки… Маша пыталась сказать, что мы в ее годы начинали жизнь куда хуже. Жили в развалинах, в холоде, во всем был у нас недохват… Куда там! Завелась Вероничка: «Нечего меня агитировать! Не для того я за моряка выходила, чтобы быть прачкой, стряпухой и истопницей…»