Роберт Шнайдер - Ступающая по воздуху
Эсбепе стал, можно сказать, бельмом на глазу общества. Воплощением бесчинства, как было заявлено на суде, после того как, сорвав выступление учеников фортепьянного класса Терезианума, лишил родителей возможности насладиться менуэтом в исполнении их прилежных детей. Флоре обвинялся в нарушении неприкосновенности жилища, и не раз. Ему пришлось изрядно поиздержаться. Несмотря на это, он как из-под земли появлялся там, где ожидалось выступление пианистов. Поскольку такого рода диверсии все не прекращались, капельдинерам было строго наказано не выпускать из глаз подозрительных субъектов мужского пола и примерно пятидесятилетнего возраста, особая примета — своеобразной формы нос. И все-гаки бывшему полицейскому — теперь он работал подсобным рабочим на бумажной фабрике — удалось проложить себе путь к фортепиано. Он как бы оттачивал мастерство на тех, кто преграждал ему дорогу, а маневры и финты, позволявшие за считанные секунды овладеть сценой, вскоре стали требовать больше терпеливых усилий, нежели беспомощные попытки безошибочного исполнения музыки Баха перед публикой. Ему было уже сорок семь лет, и на протяжении тридцати двух он разучивал пьесу, которую Бах в свои девятнадцать нанес на бумагу, может быть, за какой-то час. Короткое прощальное обращение к любимому брату.
С маниакальным упорством он сидел в Рождество за пианино, калеча барочный орнамент, совершенно не в силах придать всем трелям, мордентам и группетто ту легкость, с какой рождественская елка рассыпает искры бенгальских огней.
Елка стала просто красавицей, так считала девушка в пурпурном платье, так считала Мауди. Она призывала Эдуарда хоть взглянуть на это произведение искусства, но тот и ухом не повел, застряв на неумолимой фа-бемоль. Она подошла к двери и стала вслушиваться. Это место она любила особенно — начало самой медленной части, которую Бах обозначил словами: общее ламенто друзей. Она уже знала эту вещь не хуже того, кто отчаянно над ней бился. Этот поистине голос печали, звучащий в нескольких тактах, навел ее на мысль о доме, о любви родных душ, от которой она отвернулась так непримиримо. Раскаяния она не чувствовала, сострадания тоже. Она осторожно притворила дверь, чтобы не мешать Эдуарду, и пошла на кухню, скорее похожую на темный сырой чулан, с намертво впечатанным в стену подвальным оконцем. Она решила приготовить ему любимое блюдо. Он просто бредил персиковыми кнедлями — страстью своей бабушки.
Телевизор работал и делился главными новостями: об извергшемся где-то вулкане; о тюленьих детенышах, которых учения воздушных сил НАТО согнали с родовых лежбищ. Затем долго говорили о Вифлееме и том ночлеге, где родился Христос. О сомнительности того факта (как пыталась доказать супружеская чета археологов — Марк и Кэтрин Халлы), что Христос появился на свет в пещере, над которой Константин Великий повелел потом построить базилику. Высказывались и другие ученые. Потом следовали комментарии верующих и неверующих. Слова неверующих — Мауди уловила это — казались более вразумительными. Затем пошла реклама. Потом метеосводка. Опять реклама.
Суховей теперь более определенно объяснялся с улицами и площадями Якобсрота. Он подхватывал листву и сухие ветки и уносил их прочь целыми тучами. Он со свистом налетал на фасады, наводил ужас на окна, исходившие стонами, а провода высоковольтных линий судорожно дергались, точно от прыжков канатного плясуна. Телевизор голосил. Флоре упражнялся в арпеджо. Звук фортепьяно на мгновения замирал. Потом Эдуард снова и снова начинал попытку сыграть Каприччо без ошибок. Он пытался достичь величавого, протяженного и медленного звучания, иначе говоря, испытывал на музыке технику скоростной киносъемки. Мауди орудовала на тесной проплесневелой кухне, где пахло сырыми стенами и сгнившими фруктами. Неловкими руками лепила она кнедлю за кнедлей и бросала их в кипящую воду.
И вдруг ни с того ни с сего у нее потемнело в глазах. Руки начали дрожать. Сердце глухо загрохотало с нарастающей силой, словно скорый поезд, разрывающий ночь. Стало трудно дышать, и Мауди подумала, что это обморок. Мауди широко раскрыла глаза, чтобы осознать, где она и что с ней, она прислонилась головой к дверце настенного шкафа, надо было переждать минутное головокружение. И тут она все поняла:
— Папа!
Она распахнула кухонную дверь, влетела в комнату, посмотрела на экран и не поверила своим глазам.
— Представьтесь, пожалуйста.
Камера крупным планом показала лицо моложавого ведущего, заправлявшего викториной.
— Микрофон, пожалуйста, поближе к губам. Наши зрители тоже хотят что-то от вас услышать.
— О, пардон… В общем… Меня зовут Марлен Диттрих…
— Марлен Дитрих? Вот это я понимаю!
— Не-не. Диттрих с двумя «т».
— Как не трудно догадаться по выговору, наша кандидатка прибыла из Австрии.
— О да.
— А откуда именно?
— Из Линца на голубом Дунае.
— Из Линца… Это… Не подсказывайте… В Нижней Австрии.
— Не совсем. В Верхней Австрии.
— Н-да. Чего только не напутает такой глупый немец, как я.
— Что вы, господин Гольднер.
— Марлен, а чем вы занимаетесь?
— Я централизовщица стрелок и сигналов.
— Централизовщица. Гм… Звучит очень по-австрийски. Не могли бы пояснить это нашим немецким телезрителям?
— Само собой. Я вроде как регулирую движение поездов.
— Ага! Стало быть, ваше дело — локомотивы выпуска 1935–1945 годов. Я не ошибся?
— Не, господин Гольднер.
— Шквал аплодисментов нашей… Марлен Дитрих!
— Ой, спасибо… Большое спасибо…
— А теперь, дамы и господа, черед других кандидатов. Наш следующий конкурсант — гость из Швейцарии. Привет тебе, Швейцария!.. Представьтесь, пожалуйста. Два слова о себе.
Камера остановилась на среброкудром миниатюрном мужчине лет сорока пяти, в темных очках и с одутловатым лицом. Объектив, казалось, выдерживал тактичную дистанцию, избегая крупного плана. Оно и понятно. Кожа на лице была болезненно красной, почти корявой, шелушащейся; на щеках — следы застарелых нарывов.
У Мауди пресеклось дыхание. Раскрыв рот, она смотрела на экран как загипнотизированная. Пианино обеззвучилось, хотя Флоре продолжал играть. Музыка заглохла, точно шлягер, припев которого может до бесконечности буравить эфир. Глаза у Мауди слезились, так как веки забыли свою работу. Она неотрывно смотрела на мужчину в темных очках и мучилась его безуспешными попытками вымолвить первое слово. У него дрожали губы. Он хотел говорить. Слова были готовы. Но язык не мог их произнести. Или это просто боязнь сцены?
Ведущий старался проявить терпение. Но это терпение было рассчитано лишь на то, чтобы заслужить одобрение зрителей. Его выдавали руки, нервозно перебиравшие карточки со словами, как бы отмеряя упущенное драгоценное время передачи.
— Я думаю, следует объяснить нашим уважаемым телезрителям, что наш швейцарский кандидат лишен возможности видеть. Я правильно говорю?
Мужчина кивнул.
— И однако господин Амброс Бауэрмайстер из Граубюндена нашел в себе достаточно мужества, чтобы выступить в нашем шоу «Вдвойне или ничего»… На мой взгляд, это просто экстра-класс. Я думаю, это стоит оваций… Так. Прошу вас, расскажите нам о себе. Кто вы? Какая область знаний занимает вас?
Человек все еще не мог начать.
— …Я воздушный пешеход, — беззвучно подсказали губы Мауди, и в этот же миг те же слова произнес Амброс Бауэрмайстер.
— Воздушный пешеход! Как здорово сказано. Там, над облаками, как я понимаю, в стихии безграничной свободы…
— Нет! — ледяным тоном возразил Амброс.
— Тогда скажите нам, пожалуйста, что же такое воздушный пешеход? — дрогнувшим голосом парировал ведущий, хотя последнее слово в любом случае оставалось за ним.
Камера все же решилась наехать на лицо несчастного человека и выявила то, от чего дрогнул голос ведущего. На шершавых щеках блестела влага.
Мауди впилась глазами в экран. На ее худом лице играли желтовато-зеленые блики, курчавые темные волосы мерцали в снопах серебристого света. В глазах отражался человек в темных очках, и глаза поистине горели. Широкий рот превратился в сухую корку, от лба шел горячечный жар. Все на свете дым, все пустяк. Есть только этот грандиозный миг.
И оба они, дочь и отец, начали синхронно говорить, и они говорили одним голосом и в одной интонации.
— Воздушный пешеход — это человек, который слушается только своего сердца. Он не послушен никому на свете. Он делает то, что хочет. Он ничего и никого не боится. Прежде всего — самого себя. И раз он ничего не боится и всегда слушается своего сердца, он может ходить по воздуху.