Галина Щекина - графоманка
— Я там чуть не умерла.
Дочка задумалась. Потом принесла Ларичевой теплое молоко:
— На, пей давай. Я теперь понимаю, что такое жертва.
Ларичева ее обняла и заплакала. Заготовочный сезон пора было закрывать. И давать слово: за клюквой — никогда, никогда…
ПОВОЙ МНЕ ЕЩЕ
Еще один коридорчик Ларичева одолела и уперлась. Она всегда с упорством почти безумным толкала себя до конца, пока можно. Когда наступал полный крах, и дальше было никак нельзя, она тоже останавливалась не сразу, по инерции перебирала ногами и загребала ластами. Ей надо было взять литературный псевдоним Черепахина, а если не литературный, то простой. Жаль, никто не подсказал. Такой подходящий образ! В молодости Ларичева читала “Энкантадас” Мелвилла и ей страшно, необъяснимо и страшно нравилась глава про черепах. Ей нравилось, что изображен характер. А ведь это был ее характер.
Ей нравилось сама роскошь, когда можно было писать не задумываясь обо всем, что попадало на глаза. Никакой сюжет тут был не важен, и даже то, что увидено, не было главней того, что появилось при размышлении об увиденном.
После периодических “обломов” по части литературы, работы, любви, воспитания детей и хранения очага, у нее наступило какое-то торможение. Остаточное чувство долга все еще давало о себе знать, но уже глухо.
Если бы кто предложил ей сейчас покрутить пластинку Вагнера “Тангейзер”, она бы наотрез отказалась. Духовная музыка знаменитой капеллы и извечно любимые барды касались ее нервной системы, как оголенные провода. И дым шел. Но тишины она тоже боялась. Включала перезванивающий фон и сидела, уставясь в старые журналы мод. Спрашивала про кассету: “А это как называется? А это?” Муж морщился и говорил, что это музыка для туалета или же для работников нешумных цехов, у нее та же биологическая задача, что и у вентилятора. Что она никак не называется, просто — “мюзак”. Он намекал, что это не искусство, и что любить тут нечего, но она включала и включала. Приходилось мужу спасаться в наушники…
На улице шел дождь, вся природа с бомжующими деревами и стылыми домами впала в анабиоз. Ларичева приходила с работы, жарила картошку и боялась думать, что придется еще раз тащиться на ниву. Все же попытка была сделана при единственном ясном дне, когда грянул массовый выезд. Картофелины приходилось выдавливать из трясины, земля-то намокла. Да, тоже было удовольствие ниже среднего… Выковыривать земляной ком с кастрюлю, и потом там оказывался клубень с кулачок… Сбитый и сцементированный в черных мешках урожай вызывал материализованные мысли о бесполезности любой работы и о близком конце света. Армагеддон.
Руки и ноги коченели. Муж протянул чашку с водкой, но дал не сразу: “Сперва поклянись, что больше не будешь записываться на огород”. — “Клянусь. Никогда”. — “Тогда на”.
И правда, больше не записывалась. Никуда не записывалась, и в свои кружки по развитию речи больше не ходила, и песни громко не пела. Сидела, продевала резинку в детские колготки и смотрела телевизор. Попробуй к ней придерись.
В такие образцовые вечера она была уверена, что все делает правильно. Душа внезапно занывала, но Ларичева мстительно думала — повой, повой мне еще. И душа затыкалась.
Разбирая на работе стол, она обнаружила черновики с биографией Батогова. Ее тряхнуло, и она тут же все эти пачки бросила в урну. Она себя оберегала. Она точно знала, что если остановится на выбранном пути, то окажется среди душевнобольных. Она и так была больная, но пока не буйная, а это еще можно было скрывать. Один большой умник заявил — мол, попробуешь этой отравы и все, кондец. Не сможешь бросить, не повернешь назад из туннеля. Там дорога только в одну сторону… Как же. В том и дело, что все это обратимо, и иди себе на здоровье в любом направлении. Вот она и повернула. Выкуси, умник.
Она думала: литература — это возвышенно, романтично, это миссия общечеловеческая. Оказалось — руки отрывает. Неужели ложиться на амбразуру? Никто не оценит. Ничего не поделаешь — хроника спасания шкуры.
Но когда она повернула, от нее автоматически отпал целый слой жизни, целый круг людей. “Ах так, значит, им была нужна не я сама, а то, чтоб я читала их рукописи… Ну и не надо”.
Она думала, что вот придет, в конце концов, Упхолов и поговорит, и пожалеет. Но он тоже не шел. Он напролом двигался в своем личном шалмане, и ему было не до Ларичевой. У его женщины были сильные запои, и это мешало ему писать. Кроме того, у нее поехала крыша, и врачи не выписывали ее на работу. Не было денег. От нее несколько раз убегал сын, а к ней несколько раз приезжала милиция. Потому что она пила, била ребенка, а соседи на это не молчали. Это когда у себя на квартире. На квартире Упхола она драться не смела — Упхол после пьяни заступался при милиции, а потом выгонял ее. Только этого она боялась — что не сможет больше пить из него кровь.
Когда Ларичева нашла в местной газете его рассказ, она пришла в беспросветный ужас. В этом рассказе сын сбежал из дома и герой, когда нашел его, так избил, что убил. Ларичева сидела, схватившись за голову руками и понимала, что это описан не Упхолов лично, а мать мальчонки. Что этой тяжелой рукой она не только по детскому затылку садит, но и по Упхоловой задерганной душе. Упхолов не умел даже прогнать ее, так ему всех было жалко. И он всегда, всегда будет с ней возиться, с этой шлюшкой, ему никуда не уйти от этого, потому что он сам такой. Он привык жить в этом слое жизни и не сможет жить в другом, как его Ларичева ни люби, ни баюкай, как ни ходи она к нему по метели за рукописью для семинара… Да разве он сможет работать или хотя бы просто жить по-человечески? Никогда. Зачем она к нему приставала? Зря. Лучше бы он так и остался на своем дне. Лучше бы он пил, как пил раньше, не выныривал, тогда бы не было ни у кого проблем — ни у Ларичевой, что она столько возилась, ни на работе, которая пошла под уклон, ни в самом Упхолове, поскольку некуда было бы стремиться и незачем душу рвать.
Обида — одуряющая вещь. Ею можно долго питаться. Пытаться питаться…
СТРОИТЕЛЬСТВО ЖЕНСКОСТИ
Когда она все это изложила библиотекарше, та брезгливо двинула уголком рта.
— Ты хочешь, чтобы у него был в жизни покой?
— Да! — призналась Ларичева.
— Глупо. Он же тогда перестанет писать. Обрати внимание на своих любимых кентавров. Один разошелся, живет по друзьям, как перекати-поле, второй каждое утро продает на остановке то утюг, то скатерь, то мамкины соления из подвала, опохмелиться не на что, а их девица-переводчица полная калека… У них муки, ясно? Без мук ничего не будет.
— Ладно, — перебила деловито Ларичева. — А у тебя?
— Что у меня?
— Ну, муки какие есть? — так же базарно настаивала Ларичева.
Библиотекарша, она же по совместительству кладовщик кабельной продукции, укоряюще посмотрела на Ларичеву. Та на нее.
— А ты глянь повнимательнее.
Ларичева посмотрела.
— Все поняла, — сказала она, вздохнув. — ты тоскуешь по милому. Который уехал и не вернется. “Тому, кто остается, тяжелей, И вот, остались мы, ну, что ж, налей Вина в стаканы, отопьем глоток, А остальное выплеснем им вслед, Дорожка скатертью На много-много лет…” — Это она вспомнила стихи той восточной красавицы, которая приходила к ним выступать. Боже мой, так писать! Комок в горле.
— Оставь своих кентавров в покое, — проворчала кладовщик кабельной продукции. — Обрати взор не вовнутрь, но на поверхность явления.
Проблема — да, лежала на поверхности. У доброго кладовщика была нестандартно полная фигура. Ее требовалось разбить на зоны, чтобы выделить и подчеркнуть достатки, скрыть недостатки…
— Придумала, — сказала Ларичева. — Была б тут Забуга, которая любит делать из меня женщину, она бы сказала, что пора начинать. У тебя есть сантиметр? Нет? Ну, давай упаковочный шпагат.
Она быстро обкрутила веревкой доброго кладовщика и вечером стала чертить на газете чертеж громадного лифчика. Потом нашла остаток ткани, это был специальный атлас, из которого делали конверт для новорожденного сына. Дети, непривычные к такому занятию мамы, вылупили глаза.
— Мам, это чего?
— Ничего. Маскарадный костюм, — отмахнулась Ларичева.
— А зачем шапки две?
Ларичев, участивший свои приходы домой, сам разогрел кашу, открыл баночку с овощным рагу и заметил:
— Даже не пытаюсь угадать. На эротическое белье не очень похоже, а если мои догадки верны, то боюсь, ты стала надомницей… в зоопарке.
— Не паясничай, серьезное дело. Мужчины ничего не мыслят в женскости.
Ларичева строила эту женскость целую неделю. Принесла померять, добрая кладовщица улыбалась и смущалась. Женскости явно прибавлялось уже в выражении лица! Пришлось, правда, ушивать круговой объем, укорачивать бретели, но в целом… Тесная кофточка, которая служила основой женскости, держалась эластичной резиной, и поневоле собирала в кучу волны чужого тела, не давала выпадать желудку и поднимала грудь, отчего фигура устройнялась… Кабельная кладовщица заливалась краской смущения и благодарила Ларичеву на словах, так как больше было никак. Зоны стали отделяться и являть границы, плавно перетекая одна в другую, и вот проступила женщина, пусть кустодиевская, но женщина. Можно начинать флиртовать на работе.