Джеймс Мик - Декрет о народной любви
— Выбирать нам не приходится, — возразил Муц и с револьвером наготове повел солдат в глубь леса, подальше от реки.
Часть снега долетала до земли, не растаяв, засыпая проемы и трещины в скалах и на земле. Остальное оседало в кронах деревьев над головами и, оттаивая, капало на мундиры тяжелыми брызгами. Одежда вскоре промокла. Кругом шипел и шептался под падающей влагой лес.
Сапоги проваливались то в моховую подстилку, то в смесь подгнившего хвороста и листьев, чуть слышно похрустывая.
Почерневшие от влаги скалы блестели. Никогда прежде не случалось Муцу испытывать такого холода. Шинель осталась на дрезине. Шел в одном френче, галифе, сапогах и фуражке, с пистолетом, не чищенным вот уже несколько дней. Темнело, и офицер совершенно не представлял, куда они направляются — знал только, что поднимаются по склону.
Скалы становились массивнее, гладкие стены их — выше, и все теснее делались просветы в камне. Даже деревьям и то приходилось балансировать на своих чахлых, обезумевших корнях. Теперь Муц, Броучек и Нековарж пользовались руками не меньше, чем ногами. Поднимались недолгими перебежками: Броучек прикрывал, карабкался Муц с револьвером в кобуре, следом, с винтовкой за плечами, Нековарж. Потом наверх лез Броучек, а остальные следили за лесом и скалами по соседству.
— Возьми шинель, братец, — предложил офицеру Нековарж.
— Со мной всё в порядке, — отказался Муц.
— Да ты продрог совсем!
— Вот и хорошо, дрожишь — не замерзнешь, согреешься.
Мокрую холодную кожу натирала мокрая холодная же одежда. В трещины кожаных сапог проникала вода. Руки горели, точно смоченные не влагой, а кислотой. Нужно покрепче стиснуть зубы, чтобы не стучали. Интересно, захватил ли Нековарж поесть?
Сверху раздался громкий шепот Броучека: теперь их очередь подниматься.
— Ничего не видно, — едва слышно произнес Муц. Снег идти перестал, но не разобрать ни зги.
— Прямо перед тобой! Где просвет между скал и камни ступенями! Вот там! Лезь. Вот проклятье! Снова он!
— Не стреляй! — крикнул Муц. — Что видишь?
— Белого гада. По пятам за нами шел!
— Подожди, пока не поднимемся, — распорядился Муц, протискиваясь в узкую трещину, стиснувшую плечи. По следам Броучека, которые точно упирались в ровную стену, бежал ручеек талой воды. Похлопав омертвелыми ладонями по пространству перед собою, офицер обнаружил: каким-то непонятным образом стена обрывалась над самой головой. С усилием ухватился за выступ, протиснулся, упираясь ногами и плечами в стены дымохода, выточенного природой в камне. Когда же локти ткнулись в щебень и грязь, почувствовал, как Броучек рывком помогает подняться. Оба протянули руки вниз, подтягивая следом за собой Нековаржа.
— Идем дальше, — предложил Муц.
— Я дороги не найду, — посетовал Броучек.
Уступ, на котором стояли трое, был размером с небольшую горницу и вместил достаточно земли, чтобы собралась грязь и выросла пара долговязых, сухопарых лиственниц. Площадку окружали непроницаемые стены из камня, и здесь не было ни пяди пространства, где можно было бы переночевать в безопасности. Снизу шумела река. Вспышки скрытого огня вдалеке выдавали место, где стали на переезде привалом красные. Ни подняться, ни спуститься.
— Что ж, останемся здесь до рассвета, — произнес офицер.
При этих словах Муца вновь бросило в дрожь; он присел на корточки и обхватил руками колени.
— Так ты до рассвета не протянешь, — посочувствовал Нековарж. — Бери шинель.
— Не стану.
— Бери, говорю! А я пойду разомнусь.
Муц не стал протестовать, когда на трясущиеся плечи опустилась тяжелая, промокшая ткань. «Интересно, не переохладилось ли тело настолько, что ничем уже не помочь?» — подумалось офицеру. Нековарж принялся шумно трудиться над лиственницами тесаком.
— Что наш беловолосый друг? — спросил Муц.
— Сгинул, — сообщил Броучек. — Не видать.
— Есть у тебя пища?
— Нет, — капрал уселся на корточки рядом, — вот был бы я в Языке штабным…
— Выше меть, — ободрил Муц, — на следующий год дома окажешься, будешь попивать пиво да есть свиные рульки с клецками в горчичном соусе…
— Даже слышать не могу!
Муц силился сосредоточить внимание на звуках тесака; то был единственный вестник внешнего мира, мешавший уснуть. Если заснет, как Самарин на замерзшей реке, то уже не проснется… Броучек досаждал каким-то вопросом, приходилось думать… Спрашивал про руку.
— Ну, что скажешь? — допытывался капрал. — Дошел людоед до моста, а тут поезд подъехал, с лошадьми беда…
— Дошел до моста, — пробормотал Муц, — донес руку своей жертвы. Не самый лакомый кусок. Последнее, что осталось.
— Но раз показался поезд, лошади — значит, и люди рядом? Так отчего бы не выкинуть руку, точно и не было ее никогда вовсе?
Муц изо всех сил старался держать глаза открытыми. Перед зрачками плясала тьма, ныли кости. Офицер то нырял в дрему, то выныривал из видений. При мысли о людоеде обнаружил, как наблюдает за собой же, шагающим к переезду, и вот он уже людоед — может, Могиканин, наблюдающий за составом. И вот уже Броучек трясет за плечо, говорит, не спать, и стучит тесаком Нековарж.
— Я… Он… и впрямь кисть выбросил, — выговорил Муц. — Единственное средство, не давшее умереть в тайге с голоду, таким трудом завоеванное мясо… Заслужил с честью: одному из двух пришлось бы умереть, и выжил он. И вдруг — мост. Эшелон. И в тот же миг сверток, который нес с собой людоед, обращается в самые постыдные, зловещие и дурные оковы, тащить которые прежде не доводилось никому из сидельцев. Ладонь мертвеца с отметинами человечьих зубов… Разумеется, он выбросил ее. Поторопился.
Броучек было заговорил, но Муц, уже проснувшись, перебил его:
— Постой. Людоед испугался, что обнаружат кисть. Быть может, выбросил в реку ладонь. А что, если течением унесло бы? На кого укажут?
Выброшенной ладони не отыскать, зато есть еще одна кисть. Покойного Лукача. Отрезает у солдата одну руку, в лесу закапывает, чтобы никогда не нашли. Так что, если и найдут первую ладонь, никто не подумает, будто в тайге какое-то чудище съело целого человека.
— Тогда зачем…
— За убийцей наблюдали. Не с моста, а из леса. Может, тот, беловолосый, все видел. Тоже, должно быть, человек. Мы же в призраков и снежных людей не верим, ведь так?
Тот, кто смотрел, отыскал обе руки. Положил на тело Лукача, и за Лайкургом приглядывал. Для чего он или они так поступили? Вероятно, знали, что придет кто-нибудь, подобный нам. Что доберемся до леса. Вот и добрались…
Подошел Нековарж с сучьями, которые выложил на земле, под каменной стеною. Прислонил обрубки ствола к камню, разложил ветки под получившимся навесом.
Легионеры заползли внутрь, устроившись в укрытии. Пошел ледяной дождь; Нековарж выругался. На навес, должно быть, намело еще снега, однако натекавшая вода вновь промочила мундиры; шалаш затрясся под порывами ветра.
Муц решил не спать. Показалось, будто бодрствовать легче. Ну и хорошо. Закроешь глаза — так уж наверное не проснешься. Офицеру сделалось легко и бодро.
Уже уснул. И видел сны.
Мотивы
Пока Самарин и Алеша носили из уличной поленницы дрова и складывали у печи, Анна сварила картошку и суп. Алеша без умолку рассказывал про убитого учителя, чехов, корову, про то, как однажды пробовал ананас, и про лысых мексиканских собачек. Постоялец оставался немногословен. То и дело задавал новые вопросы, вызывая ребенка на откровенность. За едой не проронил ни слова — не благодарил, не интересовался, отчего женщина согласилась устроить его в своем доме. Ел быстро, но не жадно. На вопрос, не угодно ли добавки, ответил согласием и протянул тарелку.
За едой Анна разглядывала узника. То и дело переглядывались, Кирилл несколько мгновений неотрывно смотрел в глаза, после чего вновь обращал взор к пище. Хотя и казался спокойнее, нежели пристало беглому каторжнику, однако же выражение лица имел учтивое. Не было в нем и подобострастия. Глядел выжидательно. Предоставлял шанс сказать или спросить, что захочется, как только Анна почувствует готовность, — выражение признательности, гораздо более деликатное, но и смущающее куда сильнее, чем слова любой благодарности. И тем более волнующее, что знал гость: спросит она. И не было во взгляде недавнего арестанта иного выражения, кроме готовности посвятить все мысли и чувства свои и даже само дыхание тому, что произнесет Анна. В былые времена, наедине с прочими кавалерами, она нашла бы подобную тишину утомительной, оттого-то и недоумевала, отчего нынче всё иначе складывается, неужели углядела в лице узника нечто примечательное, обещание скорого исполнения предопределенного — не явного, но заметного, если только приглядеться хорошенько…
— Не угодно ли папиросу? — предложила хозяйка.