Оксана Забужко - Музей заброшенных секретов
— А он у себя в архиве что, только Павлом Ивановичем тебе козырнул?
— Говорю же, там к нему вообще было не подходи. Приветливый, как носорог во время гона.
— Но заявление хотя бы подписал?
— Подписать-то подписал, сказал, будут искать, но гарантий, что найдут, никаких. Оставь надежду всяк сюда входящий — где-то так. Ну теперь, думаю, поднапряжется…
— Господи, Вероника Бухалова — нужно же так обозвать ребенка! Это же как, интересно, они ее дома называют — Вера? Ника? Рона?
— Ника, наверное. Рона, это как-то уж больно интеллигентно…
— Ну он же все-таки не мент, а, типа, «интеллидженс сервис», нет? Дочка в консе… И, ты заметил, — у него вполне пристойные руки?
— Так я и ментов интеллигентных встречал, случалось…
И Адька пускается в длинный и смешной рассказ (сам по себе, может, и не очень смешной, но он умеет смешно рассказывать, точнее, умеет заражать тебя веселостью, с которой сам относится к тому, о чем рассказывает, — суггестивная способность, которой наделены маленькие дети, а из взрослых — только по-настоящему талантливые люди, хорошие и чистые душой, и я заливаюсь хохотом, слушая, как добросердечный Адька с друзьями учил мента играть в преферанс на компьютере, когда тот мент заявился к ним среди ночи на развеселую гулянку, вызванный зловреднючей соседкой, и чем все кончилось, — студенческий, бурсацкий юмор, немного шкоднический, шебутной, перед которым невозможно устоять, который всегда привлекателен — и не столько даже юношеским избытком жизненной силы, сколько природной невинностью, незнанием темных сторон жизни или безмятежным их игнорированием, что уже граничит с отвагой, да чаще всего ею и является…) — каким-то чудом Адька сберег в отношении к людям, ко всем без исключения, эдакую чисто мальчишескую открытость — словно только и ждет от них новых интереснейших приключений, и люди обычно это чувствуют, если они не игуаны, и официантка, подошедшая к нашему столику принять заказ, бледная, как мучной червячок, блондиночка, тоже попадает под его волну и начинает излучать симпатию, даже вворачивает что-то на украинском, хоть и не очень бегло у нее это получается, — с Адькой всегда так, куда с ним ни пойди, я заметила еще когда у нас все только начиналось, когда мы еще были на «вы», в очереди на почте, в такси, в киоске с видеокассетами, где мы дурачились и хохотали как сумасшедшие, и как раз по тому, как реагировали на нас окружающие, по размораживающимся и плывущим вокруг улыбкам — будто каждый вспоминал что-то свое хорошее, что давно притонуло в памяти, — я впервые и поняла, что то, что между нами происходит, — настоящее, другие тоже это видят… Плещется фонтан, брызги долетают до нас, выползает солнышко, добавляя миру красок, и все люди за столиками сразу как-то хорошеют, Адька доканчивает про своего интеллигентного мента, а затем протягивает руку и осторожно вынимает у меня из волос крошечный свернувшийся листочек. Мучной червячок приносит нам пиво, ставит бокалы на темно-зеленые кругляшки с лейбом «Оболони» и робко произносит:
— А вот и солнышко…
Мы единодушно решаем, что первый налет Адриана Ватаманюка на архив СБУ прошел успешно, особенно же удался незапланированный финал. Спонтанность, вдохновенно провозглашает Адька, вот что нужно уметь ценить в жизни — отклонение электрона, которое решает судьбу мироздания. Отклонившийся электрон — это Павел Иванович, что ли? Смешной Павел Иванович, пожилая каракатица, вымуштрованная на военный лад, — с орлиным профилем и очами звезды гарема, с фамилией потомственного рязанского хроника, алкаш в двенадцатом колене…
— Знаешь, — говорит Адя, — не могу избавиться от впечатления, будто я его где-то видел. Лицо чем-то знакомо…
— Ну такое лицо раз увидишь — не забудешь!
— Приметное, скажи? Особенно глаза.
— Может, он потому и в архиве сидит, бедняга? Какой из него — с такой-то внешностью — оперативник, им же всем как раз полагалось быть никакими… Нераспознаваемыми.
Пусть ему там легонько икнется за его обедом, Павлу Ивановичу.
Подлетает голубь, деловито отряхивается и трусит между столиками в поисках пропитания. Видно, здешний, нагрел место. Наверное, у них, у голубей, как у бандюков, все между собой поделено — кому сквер, кому площадь, кому кофейная. Тоже могла бы быть отдельная карта — Киев голубиный: со всеми траекториями полетов, высотными точками, где приличному голубю можно отдохнуть, ну и теми, где хавчик всегда водится. Плюс предупреждающие знаки: автомобили, коты, — сколько приходилось видеть на улицах мертвых голубей, разленившихся до такой степени, что им уже влом выпархивать из-под колес…
— И все-таки, — говорит Адька, упрямо покачивая головой, будто прогоняя муху, жужжащую внутри, — я его где-то видел, ей-богу…
— Ты прямо как Миколайчук в «Пропавшей грамоте»: слушай, козак, где я тебя видел?
Внезапно Адька хлопает себя по лбу, и в глазах у него вспыхивают шаловливые огоньки:
— А что мы забыли, а?
А что мы забыли?..
— Де-серт!.. — Он делает страшные глаза. — Мы забыли про десерт! — И, повернувшись, машет официантке: — А что у вас сегодня на сладкое?..
Звонит телефон (неплохое начало для режиссерского сценария, думает сквозь сон Дарина Гощинская — пока еще ведущая, пока еще анкорвуменша на пока еще независимом канале — ой нет, уже больше не независимом, уже два дня как «не» — на этом месте ее окончательно пробуждает горячий прокрут в груди, как штопором, — вчерашний разговор с шефом вырастает в сознании со всей необоримостью живой яви: не приснилось! — но мысль по инерции катит дальше уже-ненадобный режиссерский ход: на экране темнота, и в темноте звонит телефон — антикварным, довоенным звонком, дилинь-дилинь-дилинь, как альпийские колокольчики на коровах, сама ты корова, какой антикварный звонок, это же из рекламы Milka, блин, как же вы все меня достали, каким мусором сплошь засыпан мозг, так что и не доберешься до того, что думаешь сама, и на кой ляд, спрашивается, тормошить человека ни свет ни заря — о черт, какая заря, ведь уже десятый час!..) — звонит телефон, и она с трудом поворачивает ватную голову в сторону звонка с чувством глубокой ненависти к миру — что бы там этот мир ни приготовил ей за ночь, она не надеется получить от него ничего хорошего: куда ни ткнешься мыслью — везде больно. Как избитая, да. Так ее же и избили. Раздели и оттоптали, как последнюю шлюху с Окружной, а тело выбросили в придорожную посадку. Только вот милицию ни одна собака, увидев, не вызовет.
Номер на дисплее: мама. О нет. Только не это, только не сейчас. С мамой — еще хуже, чем с чужими: во всем блеске своего благополучия приходится так же, как с чужими, но при этом почему-то все равно чувствуешь себя беззащитной, как облупленный кролик. А куда уж еще беззащитней, чем сейчас-то.
И все-таки она покорно берет трубку и нажимает на кнопку ответа: дочерняя обязанность, ничего не поделать. Не звонила матери три дня — вот и отдувайся.
Привет, ма (о боже, ну и голос у нее — как у вороны!), как ты?..
На этот вопрос мама всегда реагирует одинаково — начинает рассказывать про болезни мужа: дядя Володя понемногу сдает, у него артрит, колено почти уже не сгибается, нужно будет делать операцию, и сахар повышен, снова ложиться под капельницу, — старение с недавних пор стало для Гощинской-старшей темой, поглощающей почти все внимание, и Гощинская-младшая относится к этому с сочувствием спортивного болельщика — хоть и из другой, пока что, лиги. Это и правда немного похоже на спортивный матч — растянутый во времени, со своими правилами, которые заранее никто не говорит, и, к сожалению, с заранее известным результатом: поначалу мелкими, а затем все более настырными и увесистыми пинками тебя год за годом спихивают с трассы в ту самую придорожную посадку, в канаву; увядшее тело, готовясь стать землей, репетирует распад — на совокупность слабостей, болевых точек, пораженных органов, дыхание и передвижения становятся занятием, требующим полной отдачи, а утреннее опорожнение — событием, задающим тон всему дню: все это делает участников процесса как будто членами закрытого клуба, где есть свои чемпионы и свои аутсайдеры, и дядя Володя, по идее, должен бы принадлежать к первым, показать себя профессионалом старения, ведь разве не для этого он весь свой век тренировался, копаясь в человеческих внутренностях, в разверстой мякоти гнилых и подпорченных мясных плодов, где никаких неожиданностей для него уже быть не должно бы? А получалось почему-то не так — дядя Володя капризничал как ребенок, раздражался из-за малейшего физического дискомфорта; коварство собственного тела, столь предательски превращавшегося в заминированную территорию: один неосторожный шаг — и ты уже в канаве, — воспринималось им как личное оскорбление, как несправедливость, которую кто-кто, а он уж точно не заслужил, и жена тоже выходила каким-то образом в этом виноватой — он еще не сдался настолько, чтобы поверить, что она на его стороне, еще полагался на собственные силы, еще кобенился, еще скрипел, старый пень… Чего Дарина боится и, с подсознательным страхом, ждет от каждого материного звонка — это известия, что у дяди Володи завелся роман с какой-нибудь молоденькой медсестричкой или ассистенткой, последняя сумасшедшая любовь — с собиранием чемоданов и, не приведи Господи, разделом имущества и с маминым провалом в перспективу одинокой старости: такие вещи случаются чаще, чем принято думать, битва стареющего мужчины с собственным телом всегда разворачивается по одному и тому же сценарию, в котором появление дамы на тридцать — сорок лет моложе — этап неизбежный, как у женщин менопауза, и если этого долго не происходит, невольно начинаешь беспокоиться — ну сколько можно канителить, давай уже скорее, охломон, не тяни жилы!.. Но охламон что-то не торопится, и на этот раз боевая тревога тоже откладывается — ну что ж, хоть одна хорошая новость за последние сутки (если считать отсутствие новостей хорошей новостью!): мама бодренько журчит как обычно, перечисляет какие-то лекарства, которые собирается купить, и, кроме того, у них, кажется, заболел кот (редкостная скотина, развлекающаяся тем, что прыгает на гостей сверху со шкафа или внезапно выскакивает из-под дивана и вгрызается тебе в ногу, но мама и дядя Володя тешатся этим рыжим бандитом, как молодожены первенцем). Да кастрируй ты его наконец, — тупо, механически повторяет Дарина то же, что и всегда, — в каждом их с матерью разговоре определенный набор фраз повторяется как в магнитофонной записи (или это тоже из правил старения — одни и те же слова, одни и те же предметы, одни и те же затертые пластинки, избегать каких-либо перемен вокруг, ведь для того, чтобы двинуться умом, вполне достаточно и тех, что происходят у тебя в теле?..), кастрируй — и будешь жить спокойно. Кого она имеет при этом в виду — кота, или дядю Володю, или, может, чего доброго, P.: запоздалая реакция на услышанное вчера от шефа?.. Само воспоминание, как ожог мозга, — она снова чуть не стонет вслух: суки, ах какие суки! — но вовремя спохватывается: она уже владеет собой, уже проснулась, с добрым утром, Украина. Боже, с какой гордостью она когда-то произносила в эфире эти слова. Вот еще не хватало сейчас разреветься — сцепив зубы, Дарина коротко и часто дышит носом, вдох-выдох, вдох-выдох, — душная волна отхлынула, только из глаз смаргивается пара слезинок и, сползая вниз, щекочет щеки. Ольга Федоровна в это время говорит, что жалко — живое же существо, имеется в виду Барсик, за что же его калечить?..