Тюрьма - Светов Феликс
— Я— обязан? Перед кем, кому — обязан?
Вот она спасительная злость, она сильней страха!
— Вы взяли все мои рукописи, письма… — говорю я.— Вы забрали мой архив за все годы работы — а вам нужна экспертиза почерка? Вам мало почерка, который вы унесли в мешках?
— Подтверждаете, это ваша рука, почерк, ваши рукописи?
— Да вы смеетесь, что ли?.. — говорю я в праведном бешенстве.— А чьим почерком написаны мои письма, мной подписанные, мои романы — на них моя фамилия…
Она возвращается за стол, берет чистый бланк, пишет..
Мне как-то неуютно.
— Что вы пишите? — нелепо спрашиваю я.
Не отвечает — еще бы!.. Бросает передо мной исписанный лист протокола допроса.
— Подпишите.
Читаю «Вопрос: вам предъявляются изъятые у вас на обыске рукописи и письма. Они принадлежат вам, написаны вами? Ответ: Все изъятые у меня рукописные материалы: письма и рукописи — все это написано мной, моим почерком…»
— Да вы что?..—говорю я изумленно.— Я не отвечаю на вопросы, я сказал об этом в КПЗ, подтвердил на первом допросе в тюрьме… Мы говорили с вами без протокола…
Она длинно усмехается мне в лицо.
— Не будете подписывать?
— Конечно, нет.
Она перегибается через стол в своем джерси, берется за бланк. Я придерживаю его рукой… «Он останется в деле?»…— лихорадочно думаю я.
— Хорошо. Я напишу замечания на ваш протокол.
— Я сама напишу. Продиктуйте, — она схватила протокол.
Сейчас он порвется, понимаю я… На днях у нас бросили в карцер мужика, порвавшего на допросе протокол. На десять суток… В карцер я не хочу.
— Пишите, — говорю я и отпускаю бланк,— но я подпишу только в том случае, если все будет записано дословно.
Она снова усмехается.
— Пишите, — говорю я.—«Я дважды, в КПЗ и в тюрьме заявил, что отказываюсь отвечать на вопросы и участвовать в следствии, объяснил почему. Это зафиксировано в протоколах. Я подтвердил это сегодня, отказавшись участвовать в экспертизе почерка и объяснил почему. Следователь внес в протокол мои слова, сказанные не для протокола, нарушив права подследственного. Я не отказываюсь от моих рукописей и всего, что написал, но я не участвую в следствии, считая его незаконным…»
— Все? — спрашивает она.
— Все.
— Подпишите.
Читаю. Все, вроде бы, верно. Читаю еще раз — а, пустяки. Наука. Нельзя расслабляться. Особенно с ней. Она, несомненно, в выигрыше, а я попался. Один ноль в ее пользу…
— Откуда ваша сестра знает, что вы на общаке? — спрашивает она.
— Сестра?
— Каким образом вы ей это сообщили?
— Мое пребывание на общаке — тайна?
— Меня интересует как вы передали информацию из тюрьмы?
Ай да Василий Трофимыч! А ведь не сказал ни слова, я думал — забыл, а спрашивать неловко…
— Вне камеры я общаюсь только с вами,— говорю я,— а вам известно, где я нахожусь — верно? Вы устроили мне общак, вы и передали об этом информацию.
— Мы будем расследовать и виновных накажем…
Голос у нее зловещий, а мне смешно.
— Жалко, — говорю я.
— Что жалко?
— Вас жалко,— говорю.— Перевели на общак, нарушили закон… Шестьдесят человек в камере, каждый день в суд, к следователям, к адвокатам… Как передана информация? Общак — не спец, а тюрьма движется. Прокололись…
Вот и мой выигрыш, думаю, мое очко.
Она уже нажала кнопку.
— Вам это так не пройдет, — говорит она.
Молчу. Сегодня я слишком много говорил.
— …Запомнил адрес? — спрашиваю Костю.
— Ты что дергаешься, Серый? Все — нормально!.. Помню адрес, могу повторить…
— Ты сам сказал: «всякое может быть…» Они меня в покое не оставят, будут дотягивать, а я хочу… Через восемь лет ты выйдешь… Раньше выскочишь, я тебя вижу. Когда б ни вышел — придешь, так?.. Придешь и расскажешь. Я не того боюсь, что они меня забьют, боюсь оболгут, могут такое порассказать — через кого хочешь! Слабость, Костя, верно ты говоришь, веры мало, зачем об этом думать, когда Бог все про меня знает? А мне надо, чтоб не оболгали, важно, чтоб знали, как я тут… Запомни, Костя, расскажи… Спроси сестренку, у меня есть… знакомая… Она раньше к нам не ходила, но сейчас, думаю, она — там.
— Так мне ей, что ли, про тебя рассказать, знакомой?
— Ей говорю, — ей обязательно.
— А как зовут, спросить про нее — как?
— Как зовут — не нужно. Если она там, ты увидишь, а если нет…
— Понятно, — говорит Костя,— любовь до гроба. Я думал, ты мужик, Серый, а ты… Никто нас не ждет, не надейся, никому мы не нужны, всякий за себя— и там, и здесь… Твое дело, не маленький. Адрес я помню, когда смогу писать — напишу, как выйду, по адресу… Но ты раньше выйдешь, ты их зря боишься, они тоже люди и работать не хотят. Работать при социализме никто не хочет, всем нужны деньги, а их только украсть можно. Ты пойми, Серый, мы сильней. Они думают, как бы украсть, а мы — как выжить. Мы сильней, потому как у нас ставка выше — украсть или выжить? Жизнь или деньги? Какой разговор! Они тебя еще раздругой прижмут — и отстанут — чего они на тебе заработают? Начальству надо, а не им, они, как и ты на все глядят — хотя бы скорей кто из начальства подох. У вас кричали, когда по радио объявили, что этот…
— Кричали,— говорю.
— Вот видишь, и у нас кричали. Кто громче — зэкам чего бояться, у них ничего нет. А на воле шепо том или про себя — кому есть что терять. Они тебе сочувствуют, но виду не подают, боятся. Если им при кажут придавить — придавят, но если можно, они их обязательно обманут. Я, другой раз, гляжу на вертухая — зверь-зверем, а если рядом никого — нормальный мужик, ему хуже нашего…
Разговоры, гогот, кричать надо, чтоб услышал сосед по шконке, а тут, словно луч прорезал камеру:
— Жулики! В баню!
Домашний, мелодичный голос — будто пропела.
— Андревна!..— кричат со шконок.
— Вспомнила про нас!..
— Что ж ты, старая карга, три недели молчала?..
— Уймись, ее воля, она б через день мыла — голимая мать!
Возбуждены, радостны, как дети… Как не радоваться, за все время, что я тут, ни разу не было бани, ремонт, труба, говорят, лопнула, прорвало, а на улице весна, в камере душно, потно, липкая грязь забила поры…
— Давай, давай, командир! Собрались..
Идем теми же лестницами, переходами, налегке, только белье — поменять, полотенце. Весело, знаем — куда. А впереди тот же говорок:
— Ах вы, жулики, скучно без бани?
— Скучно, мать, оно и с баней — скучно, а все веселей…
— Ничего, сынок, скинешь с себя грязное, вымоешься, свежее наденешь, считай — и грехов поменьше. Чистому и грешить не захочется.
— Я, мать, в бане работал, всегда чистый, а где оказался?
— Ты не ту грязь смыливал, тут другая баня. Я гляну в вашу здешнюю квартиру, плакать за вас хочется.
— Что ж ты, мать, говорят, двадцать пять лет служишь — все плачешь, не привыкнешь?
— Плачу, сынок, двадцать пять лет слезы лью — за вас, окаянных, переживаю, жалею…
— Благодарим тебя, мать, как тебя услышим, больше бани радуемся…
Подошли, сгрудились, пропускают по одному… Вот и она, у двери… Лицо круглое, глаза — круглые, нос пуговкой, улыбается… В беретике, а надо б ей — платочек, телогрейка… Кто ж такая, неужто из хозобслуги?.. Нет, какая хозобслуга, когда двадцать пять лет тут — служба!
— Кто такая? — спрашиваю Ивана, он рядом.
— В баню сопровождающая, ее вся тюрьма знает и она — всех. Андревна. Человек и в тюрьме может остаться человеком…
Та самая — моя первая баня! На спецу — выгородка, теснотища, а тут простор, красота! Изразцы, высокие потолки, парикмахерская… Значит, не только для вновь прибывших — и для общака! Гляжу: все расслабились, сняли напряжение — хотя бы подольше, хоть на час по забыть о камере!..
— Василий Трофимыч! А вы как тут оказались?
— Повезло. Судья заболел, отправили обратно — и прямо в баню. Мочалку дадите? Я без вещей, со сборки…
— О чем разговор! Ваш должник, Василий Трофимыч…