Алексей Каплер - «Я» и «МЫ». Взлеты и падения рыцаря искусства
Не выдержал старый, добротный, еще дореволюционный паркет. Да что паркет – мрамор считается вечным материалом, но мраморные ступени пятиэтажной тюремной лестницы тоже не выдержали нагрузки и выщербились, стерты: вверх – это возвращение в камеру. Вниз – … кто знает? В баню? Сегодня, оказывается, в баню. Что ж, еще день жизни.
Есть в тюрьме и лифт. Он не похож на обычный пассажирский лифт жилого дома. Его разделяет внутри железная двустворчатая перегородка. Вначале впускают арестанта, он должен стать в глубине кабины лицом к стене. Затем сдвигаются железные створки, после этого входит конвоир и нажимает нужную кнопку.
Ахметова в тюрьме постоянно преследовало чувство общения с теми, кто рядом в этом молчащем здании, с теми, кто уже прошел тут свой путь, кого уже нет.
Прижатый железными створками к задней стенке лифта, Николай Дмитриевич видел, как потерлась масляная краска в тех местах, к которым прикасались стоявшие здесь люди. Такие же, как он, люди. Вероятно, среди них были и действительно в чем-то виновные – сейчас это не имело никакого значения. Думалось о них только как о людях.
Редкое мгновение – никто сейчас не видел Ахметова: здесь нет вечного волчка камеры, в этот железный ящик никто не заглянет. И Николай Дмитриевич прижался губами к холодному, потертому прикосновениями, замасленному железу. Он стоял так, пока двигался лифт, общаясь с людьми, которые прошли здесь.
Пока длится следствие, сердце арестанта связано натянутой струной с замком камеры. Он непрерывно ждет, даже во сне – не загремит ли ключ, не вызовут ли на допрос, не поведут ли прямо на расстрел.
Надзиратели знали об этом напряжении сердец и пользовались им. Увидят в глазок, что человек повернулся немного набок или отвернул во сне лицо от света рефлектора, и не будут ни кричать, ни «читать мораль» – только прикоснутся ключом к замку камеры и арестант подскочит в ужасе.
А надзиратель ушел уже далеко, бесшумно ступая по ковровой дорожке.
…Звякнул ключ. Проснулся, ждет Ахметов. Вошли двое. «На допрос».
В кабинете следователя на этот раз, кроме лейтенанта, находился полковник Шумский. Седой ежик. Очки. Профессорская внешность. Впрочем, полковник Шумский и в самом деле был настоящим профессором. Он читал курс истории партии в юридическом институте и заведовал кафедрой.
В душе профессора мирно уживались чистые слова партийной теории, высокие понятия коммунизма с практической деятельностью тридцать седьмого года в областном управлении госбезопасности – он был здесь начальником отдела. Через руки профессора Шуйского прошло множество дел. Много жизней было оборвано его короткой, разборчивой подписью.
Два ордена Ленина, два боевых «Красных Знамени» – хоть и сражался только с безоружными.
Конвоиры опустили Ахметова на стул, стоящий у Двери, и вышли.
Для лейтенанта Ахметов был одним из многих арестованных, он относился к нему с полным безразличием. Шумский же приходил сюда не по долгу службы – можно было полностью передоверить дело лейтенанту – он приходил потому, что ненавидел Николая Дмитриевича. Ненавидел за человеческое достоинство, которое сохранял даже теперь полуживой Ахметов. Ненавидел за то, что Николай Дмитриевич был чист и ему не надо было двоиться и лицемерно убеждать себя в том, что твоя ежедневная подлость чем-то там исторически оправдана. Он ненавидел Ахметова потому, что понимал, какой это истинный коммунист, неизмеримо выше самого Шумского.
На этот раз профессор был вежлив.
– Присаживайтесь сюда, – сказал он, указывая место у стола.
Ахметов сделал усилие, но подняться со стула не смог. Подошел лейтенант и, взяв его под руки, перевел к столу.
– Может быть, кончим ломать комедию? – спросил лейтенант, усаживаясь на место.
– Мне не в чем признаваться, – глухим, утомленным голосом в стотысячный раз ответил Ахметов.
Лейтенант нажал кнопку звонка. Заглянул старшина.
– Пустите.
И Ахметов увидел, как вошел в кабинет следователя Тишка Головин, Тимофей Васильевич Головин – председатель Краснохолмского исполкома.
Тридцать пять лет дружбы – почти вся жизнь. Женаты на сестрах – свояки.
Головин опустился на второй стул, против Ахметова.
Худой, худой, небритый Тишка. Под глазами круги. Что было с ним?
И вдруг, не успев еще осознать причину, Николай Дмитриевич почувствовал, что холодеет от ужаса.
В следующее мгновение до сознания дошло: на руке Тимофея часы… потом заметил галстук… значит, не арестован?
Сердце сжалось и остро заболело. Николай Дмитриевич съежился, боясь вдохнуть воздух.
– Знаете этого гражданина? – обратился к Тимофею лейтенант.
Тимофей посмотрел на Ахметова. Их взгляды столкнулись…
Если бы пришлось отобрать одну-единственную деталь из миллионов, которая бы точнее всего, вернее всего выразила пережитое нами в те годы, это была бы такая встреча глаз близких людей.
– Да. Знаю. Это Николай Ахметов.
– А вы?
– Головин Тимофей Васильевич.
– Между вами никаких ссор, раздоров, вражды не было?
– Нет.
– Что вы можете показать, товарищ Головин, о контрреволюционной деятельности Ахметова?
Молчание.
Лейтенант взял ручку. Приготовился записывать.
Тимофей не смотрел на Николая и молчал.
– Я слушаю, – сказал лейтенант.
Профессор Шумский повернулся к Головину.
– Вы, Головин, отбросьте всякие эти мещанские неловкости. Перед вами труп. Можете не стесняться.
Головин откашлялся в кулак, но все еще молчал.
– Давайте, давайте, а то ведь можно прочесть ваши вчерашние показания. Так как? Был Ахметов членом вражеской организации?
– Был, – глухо произнес Головин.
– Откуда вам это известно? Он сам вам в этом признался?
– Да. Сам.
Неожиданно Николай Дмитриевич понял, что успокоился и не слушает ни вопросов следователя, ни ответов Тимофея. Ему казалось, что он вернулся с работы, лежит дома на их широком диване и обе малышки ползают по нему, возятся, хохочут и он для них просто место, на котором они затеяли игру.
Но вот снова становятся слышны голоса.
– Ахметов готовил террористический акт – это вы тоже можете подтвердить?
Полковник Шумский, которому было видно лицо Тимофея Головина, налил из графина воду в стакан и поднес ему.
– Выпейте. Выпейте.
Слышны стали гулкие, судорожные глотки, постукивание зубов о стекло.
– Да, – сказал наконец Головин.
– Ну, что вы теперь скажете, Николай Дмитриевич, уважаемый? Можете идти, – кивнул полковник Головину.
Тимофею надо встать и пройти мимо Ахметова. Уйти мимо Николая, оставить его здесь.
Ахметов не поднимал глаз. Ему казалось: если посмотрит на Тимофея – тот упадет. И Николай Дмитриевич рассматривал его чиненые ботинки – не очень ловко положил сапожник латку. Конечно, небогато они с Саней живут. Четверо ребят. Слепая старуха. Хоть и председатель исполкома и ему там положены какие-то блага, все равно…
Вот видно по ногам, что Тимофей поднимается, поднялся… Башмаки еще постояли ровно – носками к Николаю Дмитриевичу, потом задвигались, повернулись и вот – шаг, второй, мгновенная задержка, третий шаг отсюда, четвертый…
Теперь был виден только паркетный пол, уложенный елочкой в одну и в другую сторону.
А шаги еще слышны.
– Проводите. Вот пропуск.
…Смертный приговор был узенькой полоской плохой бумаги. «Выписка из протокола заседания Особого совещания» от такого-то числа. Слева: «Слушали», справа: «Постановили». Слушали дело гражданина Ахметова Эн Дэ по статьям 58-1-а, 58-6, 58-8, 58–10 и 11. Постановили – гражданина Ахметова Эн Дэ приговорить к высшей мере наказания – расстрелу.
– Распишитесь на обороте, – сказал Ахметову человек со скучающими глазами. Кем он был? В петлицах гимнастерки – шпала.
Они стояли в узком тюремном «боксе», куда был приведен Ахметов.
Человек со шпалой держал в левой руке пачку выписок из протокола. Он перевернул лежавшую на столе перед Ахметовым бумажку. На обороте было напечатано: «С постановлением Особого совещания ознакомлен», место для подписи и даты.
Николай Дмитриевич расписался, проставил число и, возвращая бумажку, сказал:
– Один вопрос – можно?
– В чем дело?
– Скажите правду – что у нас произошло? Фашистский переворот?
…Семь месяцев в камере смертников. По ночам сюда доносились какие-то звуки, похожие на треск валика для белья, и крики.
Семь месяцев пытки ожиданием, семь месяцев раздумий, общения с приговоренными к смерти.
Сосед Николая Дмитриевича заболел. Как он мог простудиться здесь, в камере? Смертников не выводили на прогулку. Только в уборную с парашей и обратно. Однако же простудился профессор Авербах, знаменитый Борис Абрамович Авербах – педиатр, на которого молились матери спасенных им детей. Схватил в камере воспаление легких.
В восемьдесят лет воспаление легких – смертельная болезнь. Явился тюремный врач. Он остановился в дверях и, не заходя в камеру, издали, молча посмотрел на больного.