Сири Хустведт - Что я любил
— А его нет, — ответил Билл. — Он собирался приехать на выходные, но в последнюю минуту передумал и решил остаться у матери. Она везет его и Оливера кататься верхом. Это где-то там у них.
Я посмотрел на Билла, потом на улыбающуюся Вайолет, которая сказала:
— Так что вот, предаемся пороку в воскресный день!
Она откинула голову назад и потянулась. Футболка задралась, открывая ноги чуть не до бедра.
Я не знал, куда девать глаза. Меня застали врасплох и ее торчащие соски, и ее темные волосы на лобке, просвечивающие под тонким белым трикотажем, и ее лицо, обмякшее и сразу поглупевшее после секса. Стараясь не задерживаться у них ни одной лишней секунды, я сбежал вниз по лестнице, вошел в комнату Мэта и найденным где — то бритвенным лезвием принялся тщательно соскабливать наклейку, прилепленную на стекло рамы.
Ровно через неделю, когда Марк пришел ко мне, я спросил его, зачем он мне наврал. На его лице было написано несказанное удивление.
— Я не врал, дядя Лео. Просто у нас с мамой изменились планы, а дозвониться до папы я не мог, никто не брал трубку. Мне все равно надо было в Нью-Йорк, меня ребята ждали. А потом случилась вся эта история с ключом.
— Но, насколько я понял, ни Билл, ни Вайолет не знали, что ты приезжал?
— Да я собирался им сказать, но потом все завертелось, мне надо было скорей на автобус, потому что я вспомнил, что обещал маме посидеть с Оливером.
Я удовлетворился этим объяснением по двум причинам. Во-первых, я знал, что правда может быть достаточно запутанной и представлять собой несчастное стечение недоразумений и оплошностей, которое нормальному человеку покажется просто невероятным. Кроме того, когда я посмотрел на Марка, стоящего передо мной, посмотрел в его чистые голубые глаза, то преисполнился уверенности в том, что каждое сказанное им слово — правда.
— Вы простите меня, дядя Лео, от меня одни неприятности.
Я улыбнулся:
— Мы все не без греха.
Образ Вайолет, какой я увидел ее тем субботним полднем, протравил мою память, как глубоко въевшаяся краска, которую не оттереть, и, вспоминая о ней, я немедленно представлял себе Билла, стоящего у нее за спиной с сигаретой в зубах, его пристальный взгляд, большое тело, словно отяжелевшее от испытанного наслаждения. Я видел их вдвоем и не мог спать ночами, а только лежал в постели с раздраженными до крайности нервами. Тело не убаюкивалось между простыней и одеялом, а словно бы зависало над кроватью. Порой я вскакивал и шел к письменному столу, чтобы порыться в своем заветном ящике. Я поочередно брал в руки то носки Эрики, то рисунок Мэта, где были изображены Дейв и Дуранго, то свадебную фотографию Марты и Давида. Однажды я взялся пересчитывать розы в букете тети Марты. В нем были и другие цветы, но роз оказалось всего семь. Эта цифра вызвала у меня в памяти стеклянный куб Билла, посвященный семерке, и толстый слой грязи, устилавший его дно. Для того чтобы разглядеть саму цифру, нужно было взять куб в руки и посмотреть снизу, тогда становились видны ее белые, похожие на истлевающие останки фрагменты. Я теребил в пальцах кусок обгоревшей глянцевой картонки, которую подобрал на крыше, а потом принимался рассматривать свои руки с синими венами, вздувавшимися под кожей от костяшек пальцев к запястьям. Люсиль сказала как-то, что у меня руки медиума или телепата, и я гадал, каково это — прозревать мысли других людей. Сам себя я знал явно недостаточно. Разглядывая свои руки, я сознавал, что чем дольше смотрю на них, тем более чужими они становятся, словно это руки постороннего человека. Я чувствовал вину. По крайней мере, именно так я называл давящую боль в подреберье. Я был виновен в зависти — неутолимом желании, снедавшем меня день за днем, — но объект моих вожделений был не очень понятен. В запутанном клубке моих желаний Вайолет являлась лишь одной из нитей, а моя вина оплела всю мою жизнь целиком. Я поворачивался и смотрел на висевший на стене портрет Вайолет, потом подходил, вставал перед ним и дотрагивался до нарисованной на холсте тени. Эту тень, свою тень, написал Билл, но я помнил, что когда я впервые увидел ее, то был уверен, что тень моя.
В письмах Эрики звучала тревога о Вайолет.
Ее изводят безотчетные страхи за Марка. Наверное, таким образом ей отливается невозможность самой родить ребенка. Она не в состоянии делить Марка с Люсиль. Вчера она без конца твердила мне в трубку: "Господи, если бы он только был моим сыном. Господи, как же мне страшно". А когда я спрашиваю о причинах этих страхов, она ничего не может ответить. Знаешь, мне кажется, тебе бы надо присматривать за ней, особенно когда Билл в разъездах; он же то в Германии, то в Японии. Ты же знаешь, как она мне дорога. Вспомни, что она сделала для нас после смерти Мэта.
Пару дней спустя Билл с Вайолет затащили меня к себе ужинать. Разговор перескакивал с Гойи на анализ массовой культуры, которым занималась Вайолет, а потом на новую серию работ, задуманную Биллом, — сто одна дверь, и за каждой комната, — и, наконец, мы заговорили о Марке. У Марка завал с химией. Марк проколол себе губу. Его интересуют только тусовки рейверов. В общем, ничего нового, но я вдруг заметил, что стоит Вайолет заговорить о пасынке, она не в состоянии закончить фразу. На любую другую тему она говорила как обычно — легко, свободно, доводя предложения до логического конца, но все, что имело отношение к Марку, приводило ее в замешательство, и слова повисали без завершающей точки.
Билл в тот вечер изрядно выпил. Полночь застала его на диване. Притянув к себе жену, он громогласно заявлял, что она — самая удивительная и восхитительная женщина на свете. Вайолет осторожно высвободилась из его объятий:
— Ну, все, приехали. Раз ты завел речь о нашей большой и чистой любви, значит, концерт окончен.
— Да все же отлично, — заупрямился Билл. Голос его звучал хрипло.
— Ну конечно, все отлично, — ласково отозвалась Вайолет, легонько проводя пальцами по его заросшей щетиной щеке.
— А ты у меня отличнее всех.
Она улыбалась, и глаза ее смотрели ясно и чисто. От прикосновения рук жены Билл размяк.
— Последний тост, — провозгласил он.
Мы подняли бокалы в ожидании.
— Я хочу выпить за тех, кто мне всех дороже: за мою ненаглядную и несокрушимую жену Вайолет, за моего самого близкого и самого верного друга Лео и за моего сына Марка. Дай ему сил продраться через полосу препятствий, именуемую от-ро-чеством.
Язык у Билла заплетался, и Вайолет улыбнулась. Но Билл еще не закончил:
— Я хочу, чтобы все мы навсегда остались родными людьми, которые никогда не перестанут любить друг друга.
Той ночью никаких уроков фортепиано не было. У меня перед глазами стоял один-единственный человек — Билл.
Так получилось, что я за все лето ни разу не был у Билла в мастерской. Он что-то рисовал, писал, но за свои двери принялся только в сентябре, а я собрался зайти в одно из воскресений, ближе к концу октября. Полуденное небо затянули облака, и стало очень холодно. Я повернул ключ в замке металлической двери и оказался в темном грязноватом коридоре. Внезапно я услышал звук — где-то справа открылась дверь. Это проявление жизни в никем прежде не обитаемом помещении не на шутку меня переполошило. Я повернулся на шум и различил во мраке смотревшие на меня сквозь дверные цепочки два глаза под белыми бровями и чей-то темно-коричневый нос.
— Кто здесь? — прогудел низкий мужской голос, настолько громкий, что я даже удивился, почему нет эха.
— Я знакомый Билла Векслера, — ответил я, сам не понимая, с какой стати я отрекомендовался перед первым встречным.
В ответ он просто захлопнул дверь, за которой тут же раздалось громкое металлическое бряцание и два раза что-то отчетливо звякнуло. Я поднимался по лестнице, размышляя об этом новом жильце, и увидел Ласло, спускавшегося мне навстречу. Я отметил про себя его оранжевые брюки из кожзаменителя и черные остроносые туфли. Когда мы поравнялись, он пробурчал небрежное:
— Привет!
Вдруг Ласло улыбнулся, и я увидел его зубы. Один резец немного наезжал на другой — черта достаточно банальная, но в этот миг я впервые понял, что никогда прежде мне его зубов видеть не доводилось. Ласло остановился на ступеньке передо мной.
— Читал вашу книгу про разное видение. Мне Билл дал.
— И что?
— Класс!
— Ну, спасибо на добром слове, мне очень приятно это слышать.
Ласло продолжал стоять передо мной, переминаясь с ноги на ногу.
— Может, ну, сходим куда-нибудь, поужинаем? Я приглашаю.
Он помолчал, мотнул головой вверх-вниз и забарабанил по своей оранжевой ляжке, отбивая пульсирующий ритм, словно течение его речи перебил ему одному слышимый джазовый мотивчик.
— Вы с Эрикой мне здорово помогли. — Еще пять ударов по ляжке. — Ну, чего говорить-то…
Это маловразумительное "ну, чего говорить-то" прозвучало там, где, по логике вещей, должно было бы находиться: "Так вы согласны?"