Василий Яновский - Поля Елисейские
Вскоре мы встретились уже на Монпарнасе вечером. Он был с бледной девицей, своей будущей женой, и мне не хотелось усаживаться за столик, тратиться на кофе, для разговора по-французски. Впрочем, из наших кратких предыдущих бесед мы уже догадывались, что общего между нами мало.
Став французом, Вильде начал грубовато-бойко изъясняться по-французски. Да и по-русски он подучился в Париже.
— Так я Жиду передам, — кричал Вильде Оцупу, выходя из тесной редакции «Чисел».
Мы с ужасом его оглядывали.
Дело касалось Андрэ Жида, которому Оцуп желал что-то «внушить» через Вильде, поверив в дружбу последнего с метром. Вильде, приехав в Париж, жил одно время у Андрэ Жида в мансардной комнате (для горничных), что давало ему несомненное право обозначать свой адрес — с/о Andre Gide…
Каким образом Борис Вильде познакомился с французским писателем, исключительно скупым и необщительным, для меня тайна, как и многое другое того периода. Вильде до того обретался в Германии и исповедовал радикальные убеждения. Там вокруг передовых блондинистых мальчиков одно время околачивался Андрэ Жид, ездивший и в Россию. Тогда он, может быть, предложил Борису кров, если понадобится, в Париже.
Это составляло почти весь капитал Вильде, с которым он высадился на Гар дю Нор — адрес Жида. И он выжал из него максимум.
Человек в первую очередь активный, деятельный, агрессивный, а не созерцательного склада, он мог бы, например, пустить крепкие корни в Америке… Жить любил Вильде в меру весело. Ценил хорошее вино, французскую кухню и всевозможных барышень. Это не только не мешало ему сочувствовать подлинным высоким идеалам и бороться за них верою и правдою, но даже как-то помогало ему. Впрочем, в нем было много нерусского.
Итак, Вильде поместил объявление: молодой студент, эмигрант, дает уроки русского языка в обмен на французский, адрес — с/о Andre Gide. На это объявление откликнулась молодая девушка с желтою косою, дочь профессора Сорбонны, по матери полурусская. И Вильде пустил корни в Париже, найдя здесь свою вторую родину, а может, и первую. Женился, принял французскую национальность — операция, которой мы, старожилы, не могли и не желали подвергаться… Успешно осваивал на Сорбонне археологию, кажется, его даже посылали на раскопки. Сильный и умный работник, со связями, он готовился к профессуре; по службе, в музее Трокадеро, он тоже выдвигался.
Затем, как полагается, Вильде на год ушел в армию. Приезжая в отпуск, он неизменно появлялся на наших собраниях загорелый, усталый, похудевший, но физически и духовно зоркий… Он заказывал у гарсона какой-то особый «сержантский» напиток из разных ликеров, не смешивающихся в высоком стакане, плывших густыми радужными кольцами друг над другом. Смеясь, вертя в руках свое французское кепи, говорил:
— Видите, я всегда знал, что буду маршалом… (Он числился Marechal des logis — квартир-мейстером.)
В самом начале, еще до женитьбы, Вильде угодил под автомобиль. Сломали ему только ключицу, но заплатили сравнительно много! Пока он отлеживался у себя в бандажах, его посещали разные литераторы, и некоторые подружились с ним. Будучи сам агрессивным, Вильде любил людей тихих и даже слабых, помогал им.
Мы с ним сражались в шахматы, и он изредка побеждал. Играл он гораздо сильнее в бридж. Поражало, как он, раскрасневшись от азарта, спокойно, методично сдавал карты… Причем держал колоду в руке не вдоль, а поперек, сдавая широким бортом, не узким, как обычно. Я больше не встречал такой манеры и не знаю, чем ее объяснить. Рядом, случалось, сидел и «стучал» Кельберин; этот зажимал папиросу не между указательным и третьим пальцами, а между третьим и безымянным, что почему-то раздражало.
В Париж — после «Мюнхена» — хлынули беженцы из лимитрофных стран. Среди них был один юноша из Ревеля, которому Вильде на Монпарнасе совал иногда незаметно пятерку… Юноша этот уверял меня, что Вильде замечательный человек.
Поплавский и Вильде как-то волочились за одной и той же русской девушкой. Вот тогда на почве чисто отвлеченного разговора оба кавалера вдруг заспорили и начали угрожающе размахивать кулаками. Поплавский пыхтел, хмурился, сердился (может, больше на себя, чем на противника), а у Вильде глаза неожиданно стали веселыми — с примесью ясного холодка… Чувствовалось, что ему ссора доставляет удовольствие. Что-то нерусское было в этом; да и весь Печорин — не русский.
Юрий Иваск, эстонец по паспорту, мне рассказывал, что он знал Б. Вильде еще гимназистом. Борис будто бы вечером подходил в парке к парочке, уютно устроившейся на скамье, и, осторожно протянув дулом вперед револьвер, говорил: «не желаете ли купить хороший пистолет?» Кавалер, заикаясь, отказывался. Тогда Вильде просил ссудить его пятеркою.
Не могу сообщить, как часто проделывал юный Вильде такие фокусы, но вся картинка эта мне кажется характерною. Что-то от авантюризма, благородного, в нем чувствовалось при несомненном идейном и духовном богатстве. Если бы пришлось искать литературного героя, наиболее близкого по душевному складу к Вильде, то я бы назвал Жюльена Сореля из «Красного и чер-ного».
Все вышесказанное не должно умалить значения жертвы Вильде или бросить тень на его историческую деятельность. Я не иконы пишу, а рапорт, отчет для будущих поколений, и стараюсь показать живого, страстного и очень сдержанного человека… Пунктиром обозначить путь, проделанный героем от ревельского парка до военного полигона в Монт Валери, от гимназического авантюризма до зрелого, расчетливого подвига заговорщика.
Была такая суббота весною — солнце и ветер с Ла Манша, — когда Оцуп решил сфотографировать сотрудников «Чисел». Вильде тоже считался сотрудником журнала, и он с женою пришел в холл отеля, где нас снимали… Она сидела напротив в кресле, пока всю группу размещали, усовещивали, смотрела на нас, а мы поневоле на нее.
В первом ряду устроились бонзы: Мережковский, Гиппиус, Адамович… Червинская пыталась разрешить вековую задачу — оказаться и тут, и там. Ларионов в самый ответственный момент норовил закурить папиросу, что раздражало Поплавского, вообще ненавидевшего «жуликов» и завидовавшего им.
Я в это утро на Marche aux Puces купил зеленовато-голубой, почти новый костюм, и был занят рукавами: слишком длинные, сползали.
Не знаю, о чем думала жена Вильде, пока нас устраивали и дважды снимали, но она отнюдь не улыбалась. А теперь, рассматривая эту фотографию в 9–10 номере «Чисел», я дергаюсь от боли: совершенно ясно, что все обречены, каждый по-своему…
Кстати, Вильде часто ходил к зубным врачам, и его челюсть изобиловала крупными золотыми коронками, что напоминало о черепе, скелете, остове человека.
Мобилизация в первую очередь касалась Вильде. Унтер-офицер, прошедший регулярную тренировку, он сразу надел мундир… Простоял всю «смешную» войну в Эльзасе.
Приезжал в отпуск. Была в студии у балерины Гржебиной одна голландская танцовщица, ее сестрою увлекся Вильде. Когда граждане «нейтральных» стран вынуждены были покинуть Париж после объявления войны, НН. все-таки продолжала поддерживать с ним связь, а ко времени отпуска Вильде она выхлопотала себе пропуск (дело совсем не легкое!) и прикатила в Париж зимой 1940 года.
Они встретились в студии Гржебиной и ушли на 24 часа. У жены Вильде очутился лишь сутки спустя, вероятно, отлучившись из части на день раньше обозначенного в документе срока — такие вещи он умел устраивать.
Я не могу заставить себя зачеркнуть эти строки, несмотря на уговоры друзей. Мне кажется, что любая неожиданная весть, дошедшая теперь до мадам Вильде, должна доставить ей и радость, как еще одна световая волна от давно потухшей звезды.
Когда мы решали вопрос о приеме Вильде во внутренний «Круг», многие возражали. Говорили — сдержанный, скрытный, чересчур удачливый. Не все ему доверяли. Так что меня с Варшавским отрядили для переговоров с Вильде… Указываю на это, чтобы еще раз подчеркнуть, как трудно современнику оценить по достоинству своего ближнего, будь он хоть трижды героем, святым или гением! Забраковал же Андрэ Жид рукопись Марселя Пруста.
Итак, мы втроем встретились в кафе на Сен Мишеле. Я хотел сесть на террасе, но Вильде, оглядевшись, повел нас вовнутрь. Я объяснил себе эту конспирацию особенностями его семейной жизни. Когда он улыбался, его нижняя челюсть отвисала и виднелись золотые коронки, как бы подчеркивавшие тяжесть костей, остова… Это чувство черепа, скелета у меня, по-видимому, всегда возникало в его присутствии.
Мы доложили Фондаминскому про наш «серьезный» разговор, и Вильде был принят в кружок: ему этого хотелось.
После развала фронта и падения Парижа я попал в Монпелье. Зимою 1940–1941 гг. Ирина Гржебина мне сообщила, что получила письмо от Вильде: едет в свободную зону, «официально» демобилизоваться, будет в Монпелье. О его бегстве из плена мы уже слышали.