Перья - Беэр Хаим
Глава вторая
Дома сидели отец и Риклин. Они пили чай, посасывали колотый сахар и вызывали мертвых. Мать, проходя по коридору, остановилась на миг и взглянула через открытую дверь на их головы, склонившиеся над расчерченным на квадраты листом белой бумаги. Тут же, на столе, были разбросаны книги, рулоны свернутых карт и толстые тетради, страницы которых, с захватанными краями, напоминали пестрые крылья удивительной птицы.
Отец и Риклин продолжали шептаться, не обращая на нас внимания. Мамины губы чуть скривились, обозначив презрение, и она, уже стоя у входа в спальню, бросила Риклину:
— Больной диабетом человек вашего возраста давно должен был избавиться от своих постыдных пристрастий, а вы сосете сахар, словно последний мальчишка.
Риклин сдвинул очки на лоб, и по его выбритому красноватому лицу расползлась ухмылка, совершенно устранявшая значение маминых слов. Звук хлопнувшей двери заглушил возражения отца. Мать, не умея унять волнения, взялась за разборку лежавшей на кровати кипы постиранного белья.
Дружба отца со стареющим могильщиком была ей противна. Реб Элие, полагала мать, был из тех людей, что наживаются неправедным образом.
— Он каждый день получает из «Тнувы» [33] упаковку яиц, — цедила она сквозь зубы, — но вместо того чтобы мыть ими волосы покойникам, как велит обычай, скармливает их своим внукам, которые съедают по яйцу утром и вечером, тогда как другие дети едят сухое пюре и яичный порошок.
Отец предостерегал ее от суесловия, настаивая на том, что принятый за границей обычай мыть волосы покойникам яйцами не имеет силы в Стране Израиля. И лучше бы ей, говорил отец, помнить слова своего брата, который работает судейским чиновником и, можно сказать, приятельствует с судьями да адвокатами, так что пустого болтать не станет.
Как-то в субботу, когда у нас заговорили о Риклине, дядя Цодек сообщил, что однажды реб Элие заставил солнце повернуть вспять. Внимательно осмотрев фотографию, на которой бабушка была запечатлена со мной, младенцем, на руках, мамин брат добавил, что случилось это давно, задолго до моего появления на свет, когда рав Ханелес, старый минский каббалист, был найден мертвым посреди поля вблизи квартала Бейт Исраэль. Дело было в пятницу, в предвечернюю пору, и похороны раввина Ханелеса производились поспешно [34]. Десять мужчин, в числе которых был молодой реб Элие, побежали с носилками на Масличную гору. И вот, еще до того как арабские рабочие, копавшие могилу в твердом каменистом грунте, закончили свою работу, солнце зашло, и казалось, что завершить погребение придется препоручить арабам. Но тут реб Элие вытащил из-за пазухи толстую кипу плотно исписанных с обеих сторон листов коричневой упаковочной бумаги, взмахнул ею и воскликнул:
— Тот, кто писал черным огнем по белому огню, будет похоронен измаильтянами?! [35] — и ушедшее за горизонт светило вновь засияло на западе.
Мать, усмехнувшись, сказала, что реб Элие — никак не второй Йешаяѓу и что отвести тень со ступеней Ахазовых, как в дни Хизкияѓу, ему не под силу [36]. Потом голос ее стал резче, и она выразила удивление, как ее брат, собирающий искры мудрости у ног препочтенных судей Фрумкина и Хешина и не чуждый знанию внешних книг [37], может не понимать, что заходившее солнце всего лишь скрылось за облаками и затем показалось вновь.
Каждый день после полудня отец закрывал лавку и приходил домой передохнуть. Риклин являлся вслед за ним, усаживался у стола, за которым отец обедал, и едва лишь отец заканчивал послетрапезную молитву, Риклин торопил его убрать со стола посуду и взяться за дело.
Впервые он пришел к нам в дом через месяц после того, как у нас учинили обыск служащие Министерства нормирования [38].
— Бандиты Дова Йосефа устроили у вас погром! — прокричала нам госпожа Адлер, когда мы вернулись в послеполуденный час от маминой подруги Аѓувы. Мывшая окна своей квартиры соседка была так взволнована, что глаза вылезали у нее из орбит, но мать спокойно отреагировала на ее сообщение, заметив, что люди, страдающие базедовой болезнью, иной раз теряют способность рассуждать здраво и что соседке просто-напросто не хватает людского внимания.
Дома отец молча сидел за столом посреди разбросанной по полу одежды, сорванных со стен картин и прочего скарба. Двери шкафов были распахнуты настежь. Рядом с недопитым стаканом чая перед отцом лежали остатки медового пирога. Мать замерла у входа.
— Как у Слонима, — прошептала она и медленно двинулась внутрь квартиры. — Как у Элиэзера-Дана Слонима в Хевроне.
Бессильно опустившись на одну из заваленных вещами кроватей, мать закрыла лицо руками. Меня охватил ужас.
Забравшись однажды в дальний угол чулана, я рассматривал «Памятную книгу мучеников 5689 года» [39], спрятанную там от моих глаз за приставленным к стене фотопортретом первой жены отца, и меня поразил тогда снимок годовалого младенца Шломо Слонима: единственный уцелевший из своей семьи, он был запечатлен одиноко сидящим посреди комнаты. Отец, так же одиноко сидевший сейчас у стола, чем-то напомнил мне этого младенца. Мягкие тени, отбрасываемые прутьями оконной решетки, причудливо пересекались на его лице и плечах.
Среди разбросанных повсюду вещей я заметил сине-белый матросский костюмчик с двумя рядами украшенных якорями золотых пуговиц. Костюмчик явно предназначался ребенку трехлетнего возраста, но я не помнил, чтобы мне доводилось его носить. Страх уступил место любопытству, и я спросил:
— Мама, чье это?
Мать посмотрела на меня будто через амбразуру, но быстро взяла себя в руки, встала, забрала у меня костюмчик и, не произнеся ни слова, повесила его на вешалку, причем поверх него тут же повесила три своих старых, давно не ношенных платья. Наглухо скрытый ими матросский костюмчик отправился в опустевший шкаф, дверцу которого мать плотно закрыла.
Лишь через два часа, когда все следы произведенного в доме обыска были устранены, мать прервала молчание:
— Что они забрали, эти холеры?
— Миндаль, — ответил отец, словно сквозь сон. Он по-прежнему неподвижно сидел на своем месте, и на его лице играл теперь свет заходящего солнца.
Полгода спустя суд полностью оправдал отца. К нам в дверь постучался тогда судейский служка, державший в руках красную жестяную коробку с изображением двух усатых китайцев. Длинные усы ниспадали к воротникам их халатов, и каждый из них держал в руках по подносу с чашками чая. Мать сломала коричневую сургучную печать, которой в суде скрепили корпус и крышку коробки. Находившийся в коробке миндаль зачервивел.
Прошло еще двенадцать лет, и на тридцатый день после смерти отца мы складывали его костюмы и другую одежду в сверток, который мать собиралась отдать габаю странноприимного дома в Махане-Йеѓуда [40]. Тогда-то и обнаружился вновь матросский костюмчик, о котором я уже знал, что это единственная вещь, оставленная матерью в память о моем старшем брате, умершем за три года до моего появления на свет. Мать не упоминала его ни единым словом в разговорах со мной до смерти отца, но Шалом, сын дяди Цодека, однажды рассказал мне о нем. Рассказал он и о том, как страшно выглядела моя мать, когда поднималась одна по улице Чанселлора, ныне — Штрауса [41], от больницы «Бикур холим». После бессонной ночи, проведенной у постели умирающего сына, она шла домой и катила перед собой пустую коляску.
Через неделю после обыска, произведенного у нас инспекторами Министерства нормирования, на смену наполнявшим наш дом ароматам свежих ивовых веток и эвкалипта пришел кислый запах гниения. На комоде и на одежном шкафу увядали срезанные ветки, в банках и вазах зеленела застоявшаяся вода, которую прежде отец менял каждый день.