Хади - Искалеченная
Три или четыре недели спустя, когда мои кузины уехали к себе в Дакар и каждая из них вернулась к прежней жизни, однажды, моясь, я решила посмотреть, что же мне вырезали. Шрам стал уже жестким. Я слегка коснулась его рукой, потому что было еще больно, и предположила, что именно там что-то отрезали. Но что?
В течение примерно полутора месяцев я чувствовала боль, словно у меня внутри был бутон и он никак не мог распуститься. Потом я вовсе перестала думать об этом и даже не задавала вопросов. Я не задавала их и самой себе. Бабушки были правы, это забывается. Никто не предупреждает нас, что наша будущая жизнь женщины окажется не такой, как у других.
Однажды дама из нашего квартала, которая принадлежала к касте волоф, пришла в наш дом. Она путешествовала по Мали и хорошо знала местные обычаи. В тот день «вырезали» двоих моих маленьких кузин. И я слышала, как дама говорила громко: — Вы, сонинке, продолжаете соблюдать варварские обычаи? Вы остались дикими!
Она сказала это смеясь, будто шутила. Это в традициях Африки. Так говорят, когда не хотят обидеть собеседника. Я не придала тогда значения ее словам. И так продолжалось еще немало лет, пока я не начала понимать, что моя судьба женщины-сонинке брала свое начало оттуда, от этого интимного «вырезания», навсегда лишившего меня нормальной сексуальной жизни. Будто рос во мне неизвестный цветок, но ему было не суждено распуститься.
И среди нас, африканок, много тех, кто полагает, что это в порядке вещей. Превращение нас в женщин подчиняется лишь прихоти мужчин, которым остается только подобрать молодой, срезанный цветок и смотреть, как он вянет до времени.
В одном из уголков моей памяти я все еще сижу под манговым деревом у дома моих бабушек, там, где я была счастлива и физически невредима. Готовая стать подростком, затем женщиной. Готовая любить, о чем я так мечтала… Мне этого не позволили.
Взрослеть
Бабушки Фулей больше нет. Ее доброжелательное лицо, мягкая походка никогда не исчезнут из моей памяти. Этот светлый образ остался у меня на всю жизнь. В тот ужасный день «вырезания» она не смогла бы спасти меня от варварства, но утешила бы, как никто другой. Ее мне очень не хватало.
В течение всей длинной недели страданий, растянувшись на мате, больная, несчастная, униженная, я думаю о ней. Я вижу ее в большом голубом бубу с белыми цветами. Она идет уверенным шагом, спокойным, твердым, не очень быстрым и не очень медленным, за исключением случаев, когда она идет в поле, поскольку надо поторопиться, пока солнце не взошло слишком высоко, и вернуться до того, как оно раскалится в полдень. Моя привычка быстро ходить появилась, вероятно, с того времени, когда я шла за ней.
На рынок она идет куда более спокойной походкой. Ее корзина на голове. В ней специи, арахисовая паста, пудра гомбо и листы бумаги, аккуратно сложенные, сделанные из пустых мешков из-под цемента, — они приготовлены для покупателей.
Бабушка держит меня за руку, две другие жены ее мужа сопровождают нас. На рынке все три женщины устраиваются рядом, каждая перед своим старым деревянным столом, на котором расстилают полиэтиленовую скатерть. Места зарезервированы заранее, платят за них определенную таксу каждый день чиновнику коммуны, которого здесь называют дюти. Он приходит ближе к обеду забрать то, что ему причитается. Такса всегда одна и та же, независимо от того, продан товар или нет. Со столов, что покрупнее, берут побольше. Для маленьких столов моих бабушек тариф составляет от двадцати пяти до пятидесяти франков.
Я, сидя на маленькой скамейке, наблюдаю за ними. Время от времени бабушка идет в туалет. Или купить рыбы. Когда выдается богатый улов, она стоит дешевле. Тогда я гордо занимаю ее место. Если кто-то подходит, я должна сначала назвать цену, затем взять деньги и засунуть их под полиэтиленовую скатерть. Я продаю также маленькие пакеты с пряностями, приготовленные бабушкой, но, если кто-то желает арахисовую пасту, прошу одну из бабушек обслужить его с помощью ложки, потому что я еще слишком маленькая, чтобы определить цену и требуемое количество ложек. Если одна из бабушек ушла, а ее товар еще на столе, другая всегда поднимается, чтобы заменить ее и отложить для нее деньги. Я никогда не слышала серьезных споров между женщинами в доме моего дедушки. Они живут в традиционной полигамии без конфликтов.
К полудню все вещи складывают в корзину, поверх аккуратно кладут скатерть, переворачивают ножками вверх стол, кладут рядом скамейку и уходят, чтобы вернуться на следующий день. Мои бабушки идут торговать только тогда, когда появляется избыток специй. Их не выращивают, чтобы продавать. Все выращенное прежде всего предназначено для питания семьи, цель одна — наесться досыта. Просо и рис всегда остаются на чердаке. Случается, у нас совсем ничего не остается для продажи, но едим мы всегда вдоволь. Если мешки с рисом и просом пусты, солидарность женщин нашего квартала, к какой бы касте они ни принадлежали — мандингов, волоф или кузнецов — и какую бы веру ни исповедовали — мусульманскую, христианскую или анимистическую, — всегда проявляется. В этом наша сила, сила наших семей, традиционно сплоченных, даже в иммиграции. И в таких семьях ребенок — король. Нужно иметь много детей, чтобы обеспечить старость родителей и бабушек с дедушками. У нас, если не брать во внимание чиновников, нет социальной помощи, пенсий, пособий. Это мир, где каждый выкручивается как может, где все перерабатывается, где выживают за счет мелкой торговли.
В один из весенних дней, возвратясь с рынка к одиннадцати часам дня, бабушка Фулей набирает ведро воды в задней комнате, чтобы обмыться и пойти в мечеть к пятничной молитве, и внезапно надает без чувств передо мной. Никого, кроме меня, рядом нет. Я кричу, бросаясь за помощью, со слезами:
— Дедушка! Бабушка упала! Быстрее! Дедушка — очень большой, особенно для меня, семилетней. Его рост, похоже, достигал почти двух метров, а физическая сила впечатляла.
Он поднимает бабушку одним движением и несет до кровати.
— Перестань плакать, дай мне одеяло, чтобы укрыть ее, и позови тетушек.
Все женщины сбежались, и я возвращаюсь, чтобы сесть рядом с бабушкой. Она в сознании, говорит, молится за меня:
— Будь всегда мужественной. Пусть милосердный Господь поможет тебе, пусть он благословит тебя…
Речь сначала отчетливая, потом молитва превращается в бормотание и голос совсем слабеет. Взрослые думают сначала, что это простое недомогание, дедушка пытается успокоить ее, ободрить детей. Две мои кузины сели у изголовья кровати, и бабушка еле слышно молится теперь за нас троих, детей, которых она воспитывает.