Пол Теру - 22 рассказа
Я купила путевку по льготной программе British Airways — «Вся Шотландия». Сказала себе: «Вот такая передышка мне и нужна». Ох, если бы я знала…
В общем, когда я вернулась в Сан-Франциско, в доме на Польк-стрит делали ремонт люди. Сказали, они новые хозяева. Все мои вещи бесследно исчезли. Мама находилась в благотворительном хосписе. Ее привезли поздно ночью в приемный покой больницы Святого Франциска и бросили. На мамином банковском счету не осталось ни цента. Все ее имущество было распродано. Я пошла к маминому поверенному. Он раздобыл мне телефон Грейс — сотовый, с кодом 702. Невада.
— Хорошо, что ты позвонила, — сказала Грейс. Из трубки доносилась музыка, какой-то мужчина что-то возбужденно рассказывал, булькала вода в аквариуме: журчащие звуки вечеринки, в общем. Я зарыдала, но Грейс прервала меня. Сказала, как отрезала:
— Все, что я сделала, законно. Мама дала мне генеральную доверенность. Видеть тебя не хочу, никогда. И тебе уже ничего не аннулировать — не получится.
Увы, так и оказалось.
Джулио и Поли: отец и сын
Джулио рекомендовали мне как человека трудолюбивого, порядочного, мастера на все руки по строительной части. Они не преувеличивали. Когда я наговорил ему комплиментов, Джулио сказал: «Я с Сицилии. Там мы если уж строим дом, то с начала до конца: фундамент ставим, кирпич кладем, рамы вставляем, штукатурим, плотничаем, крышу делаем, черепицу кладем, и плитку тоже, сантехнику устанавливаем».
Он проработал у меня все лето: сначала в качестве каменщика, затем переложил крышу, затем вставил новые стекла взамен треснутых, затем взялся красить — все дела, которые я оставлял на потом, наконец-то были переделаны.
Ему было семьдесят семь лет. Брал он сорок долларов в час — деньги немалые, за неделю набегало много — но то была заслуженная плата.
На третьей неделе он привел с собой своего сына Поли — сорокатрехлетнего верзилу с мальчишеским лицом. Весь в татуировках, с пивным животом, большой шутник работник он был так себе, зато большой силач. Он таскал цемент мешками, рыл ямы, поднимал наверх кирпичи. Ему тоже полагалось платить сорок в час, но иногда он не являлся. «Дурака валяет», «Приболел», «Спит», — говорил Джулио с достоинством, но все равно казалось, что ему немного стыдно оправдываться за сына.
И вот однажды: «Поли посадили». Оказалось, не в первый раз — он уже сидел за воровство, мошенничество с кредитными картами и скупку краденого. Я поразился контрасту между отцом и сыном: старик честный, работящий, настоящий умелец, а сын — лодырь, да еще и наркоман и мелкий мошенник.
Время шло, Поли не выпускали, но когда я лучше узнал Джулио, то обнаружил: он вставляет в счет лишние часы, вытягивает из меня деньги на покупку инструментов, которые сам приносит или сам же ломает, и насчет сделанного иногда темнит — преспокойно прячет обрезки дерева и скрывает свои просчеты: подворовывает по-тихому. И я начал понимать, сначала смутно, потом отчетливо, насколько гордый Джулио, этот работяга себе на уме, в действительности похож на уголовника Поли — а ведь ни за что не догадаешься.
Отпуск ксенофоба
Я уехал из своей маленькой деревни в Норвегии в ранней молодости — мне едва исполнилось семнадцать — в Штаты. Там поступил учиться: сначала в Мичигане, где жили мои дядя и тетя, потом в Массачусетсе, где окончил Массачусетский технологический институт и в итоге обосновался. Всю жизнь я посвятил повышению чувствительности радаров — работал на военных. Но я утешаюсь тем, что создавал защитный щит, а не орудия разрушения. Впрочем, в моих оправданиях есть изъян: радар служит еще и для наведения ракет на цель. Среди моих коллег были выходцы из Индии, Пакистана, Китая, Кореи, Японии и многих других стран. Я специально подчеркиваю эту многонациональность, подчеркиваю, что мы отлично между собой ладили — для дальнейшего рассказа это важно.
Я был очевидцем событий 1960-х годов в Штатах. Конечно, во мне видели милитариста оттого, что я работал в военной промышленности. Женился я на американке, вырастил двоих детей. Я горжусь тем, чего достиг здесь в жизни. Мои хобби — парусный спорт, лыжи и садоводство. Теперь я на пенсии и совершенно счастлив.
Но вот что странно. Примерно раз в четыре года я езжу в свою деревню — это под Бергеном. И у меня всегда портится настроение. Я просто весь вскипаю, увидев, что сталось с нашими местами. Прямо уже противно возвращаться на родину. Эти поездки меня нервируют, потому что я открываю в себе ксенофоба. Теперь мою милую деревню заселили пакистанцы, индийцы, африканцы, вьетнамцы — люди со смуглой кожей, попавшие туда в качестве так называемых беженцев: норвежцы по доброте душевной дают им дома и платят пособие.
Когда я рос, у нас была одна религия на всех, один язык, одна культура — одна раса. А теперь — просто мешанина. Тюрбаны, шали, запахи. Преступность. Мириады языков. И мечеть! И индуистский храм! Проходимцы это, а не беженцы. Я просто стервенею: мою милую деревню загадили. Ноги моей больше там не будет. Я знаю, что там оборачиваюсь ксенофобом, и на родине я сам себе ненавистен.
Миссис Шпрингер, долгожительница
Миссис Шпрингер много лет квартировала в пансионате для пожилых, который мы содержим. Родилась она в 1900 году, чем очень гордилась — ровесница века! Она отчетливо помнила Первую мировую. «Я была в школе. Когда война закончилась, школьный звонок зазвенел, и нас распустили по домам, а на следующий день устроили выходной». Она помнила, как люди толковали об Аль Капоне и «сухом законе», о Великой депрессии и перелете Линдберга. Ее муж был немец с научным складом ума. Война застала их в Мюнхене. Муж был из богатой семьи по фамилии Шпрингер. Она помогала фронту — вязала носки. Миссис Шпрингер поведала нам все истории из своей жизни. Она была знакома с Гитлером. «Руки у него были очень изящные: маленькие, белые, ну прямо дамские ручки». После войны она эмигрировала. Переехала в Лос-Анджелес. Позже к ней присоединился муж, устроился инженером-металлургом в Hughes Tool Corp. Муж умер. Несколько лет она прожила одна, а потом обосновалась в нашем пансионате.
Мы отпраздновали вместе с ней ее девяностолетие и предрекли, что она доживет до ста. И она дожила, но десятилетие было тяжелое: ее здоровье все слабело и слабело. Она почти оглохла. Зрение ослабло. На ее столетнем юбилее пришлось вести ее к торту под руки. Мы кричали: «Задуйте свечи!» — но она не слышала нас не видела свеч. Тем не менее она заулыбалась и сказала, что это большой день.
Сто первый день рождения она провела в своей комнате. Мы были в отъезде — мы вообще стали часто уезжать, и каждый раз, возвращаясь, дивились, что миссис Шпрингер еще жива. Другие ее друзья тоже стали уделять ей меньше внимания, даже слегка раздражались, когда приходилось выполнять ее поручения. Ее сто второй день рождения мы прозевали. В тот год я виделась с ней один раз. Казалось неудобным и даже каким-то несправедливым, что она вступила в следующий век. Ее сиделка жаловалась по телефону, что для миссис Шпрингер больше никто не покупает лекарств. Сын миссис Шпрингер умер — своей смертью, не от какой-то конкретной болезни. «Прошел свой земной путь», — сказал кто-то.
Мы забыли про миссис Шпрингер, решили, что она, наверно, умерла, и с удивлением узнали, что ей исполнилось сто четыре года. Нас не пригласили. На дне рождения были только ее сиделка, ее уборщица и водопроводчик. Миссис Шпрингер больше не выходила из своей комнаты. Люди говорили, что голова у нее ясная — она расспрашивает о выборах и о погоде. Ее никто не навещал. Мы чувствовали себя неловко и, как это ни печально, немножко от нее подустали. Никто из нас больше не видел миссис Шпрингер вплоть до самых ее похорон.
Круиз на «Аллегре»
Тогда я впервые оказался в зимнем круизе — устроился официантом на «Аллегру». Пассажиры были в основном люди состоятельные, проводившие часть зимы в круизах по теплым водам Тихого океана — Пуэрто-Эскондидо-Сингапур и обратно, с заходами в Австралию и Новую Зеландию. Той зимой у нас были стоянки и на побережье Южной Америки, от Гуаякиля до Сантьяго, а потом мы пошли на Гавайи с заходом на остров Пасхи. Часто пассажиры даже не трудились сходить на берег — просто разглядывали пристань, выпивали и кривились.
Хибберты, Эд и Вильма, держались сами по себе. Они были из Сиэтла. Лет семидесяти пяти — семидесяти восьми. Всегда ужинали в одиночестве, ни с кем не общались. Эд был очень внимателен к Вильме, а она, по-видимому, была хрупкого здоровья. Я слышал, как о них перешептывались: «Снобы», «Выскочки», «Много о себе понимают», «Ледышки». Наверное, они и сами это слышали.
В Кальяо Вильма заболела и перестала выходить из каюты. В Лиме ее отвезли в больницу, где она и умерла. Эд Хибберт сошел с лайнера, но каюту не освободил. Его столик пустовал, пока он не нагнал лайнер в Гонолулу.