Владимир Файнберг - Второе посещение острова
Он показал мне две спальни для гостей, одну ванную комнату, другую, ещё одну маленькую гостиную, потом завёл в большую комнату, где его пятнадцатилетний сын–гимназист делал уроки за письменным столом.
Увидев меня, мальчик просиял, кинулся навстречу. Оказывается, он помнил о моём появлении тут девять лет назад! Мы расцеловались.
— Владимирос! Фиш! – сказал он, указывая на фотографию, висящую над столом.
На фотографии был изображён он сам рядом с подвешенной к какой‑то балке огромной рыбой.
Отец и сын объяснили, что год назад он поймал её со шлюпки на мой спиннинг, находясь во время летних каникул на острове в их фамильном доме, где я жил.
Я потрепал тинейджера по голове. Мальчик перевёл взгляд с меня на отца. Словно погас. Снова уселся за свои уроки. И я вспомнил фразу Константиноса: «Жена и дети знают».
Он завёл меня в свой ещё не обжитый кабинет, слишком маленький для его внушительной фигуры. Раскладная кровать, стол с компьютером и телефоном у окна, два стула, да громоздящиеся у голой стены, так и не подвешенные книжные полки.
Молча сидели мы на стульях посреди комнаты, пока в проём приотворившейся двери не всунулась голова Галины Михайловны.
— А меня на экскурсию не взяли… Я тут ещё ни разу не была.
Константинос вздохнул, сказал, что через полчаса мы все едем ужинать в ресторан на берегу моря, и отправился показывать комнаты.
А я стал спускаться по винтовой лестнице. Глядя сверху на то, как хозяйка снова обносит коктейлями и маленькими сэндвичами гостей, на фиолетовую Люсю с её младенцем, на всю эту благопристойную обстановку, я почувствовал себя одним из героев какого‑то поганого голливудского фильма.
…Уже не на двух, а на трёх машинах с вновь прибывшими гостями подъехали мы в сумерках к длинному сараю на берегу моря. Это и был рыбный ресторан.
Внутри перемигивались гирлянды разноцветных фонариков. На сервированном столе перед каждым прибором стояло по подсвечнику с горящей свечой.
Константинос расцеловался с хозяином – бородатым здоровяком в белом переднике, с его смешливыми дочерьми–помощницами, широким жестом показал гостям, чтобы рассаживались. Сел сам, посадив меня по правую руку. Слева села его жена, за ней – дети.
Люся оказалась напротив нас. Гришка мирно спал рядом с ней в раскладной коляске.
Судя по тому, как хозяин и его помощницы шустро вносили откуда‑то извне и водружали на стол только что приготовленные дары моря, меню было заранее согласовано по телефону.
Не стану здесь подробно описывать, что мы вкушали, чтобы не вызвать нехорошего чувства зависти. Достаточно сказать, что для начала каждому были поднесены тазики с водой, где плавали нарезанные кружочками лимоны, и мы омыли руки, а потом подали бутылки с ледяным шампанским и к нему горы живых устриц, сдобренных лимонным соком.
Пусть тебя утешит то, что белое греческое вино «рецина», которое в изобилии появилось позже, показалось мне отвратительным.
Что бы тебе понравилось, так это то, что здесь никто не произносил тостов. Только Галина Михайловна поднялась и, ковыляя в греческих словах, что‑то такое произнесла во здравие своего шефа.
Чем дальше, тем больше она налегала на выпивку, и мне стало ясно, что Галина Михайловна, с её треугольным лицом, ещё и алкоголичка.
Во время очередной перемены блюд я обратил внимание на отсутствие Люси и Гришки. Вышел из сарая и увидел её катающей взад–вперёд коляску по берегу моря.
— Что‑нибудь случилось? – спросил я, подойдя к ним.
— Ничего не случилось, ничего. Там стало душно, Гришка проснулся, потом снова заснул.
Она плакала.
Чужие семейные трагедии обступили меня со всех сторон.
Люся вынула из перекинутой через плечо сумочки сигареты, закурила.
— Вот в вашу часть такой праздник… Носятся с вами. А мы с Гришкой тут сбоку припёка…
— Неужели вы предпочли бы остаться в отеле? Идёмте обратно. Завтра прилетим на остров, станете сами хозяйкой. Кстати, хотите, отдам сейчас деньги, которые мы с Мариной собрали на мою поездку? Знаете, у одного поэта есть строчки: «Переболит, пройдёт, забудется и станет, словно не бывало…»
— Не утешайте. Гоните ваши деньги, – она спрятала их в сумочку, покатила коляску рядом со мной, и, когда мы, обогнув лежащую вверх килем шлюпку, направились к сараю, оттуда вышел какой‑то человек и двинулся нам навстречу.
Это был Саша Попандопулос. «Крови жаждет», – подумал я.
Люся укатила к пирующим, а мы с Сашей молча сидели на шлюпке; слушали шорох волн по песку.
Вспомнилось всё, что я знал о Саше, когда после жизни на острове дней десять гостил в Афинах и познакомился с ним непосредственно, а не по телефону, побывал у него в доме, где был в высшей степени гостеприимно принят.
Саша эмигрировал из СССР в Соединённые Штаты. Какое‑то время он мучился там, кажется в Сан–Франциско, жил в каюте чьей‑то брошенной яхточки, влезал туда на четвереньках, как в собачью конуру. Потом повезло – устроился на работу по своей профессии инженера–алюминщика, снял нормальную комнату. Даже приобрёл автомобиль, огромный чёрный «Форд», правда, подержанный.
Ездил я с ним на этой машине по Афинам! Дело в том, что Саша невзлюбил Америку и решил перебраться к родственникам в Грецию. Перелетел через океан во Францию, дождался, пока кораблём прибудет его «Форд», сел в него и покатил через всю Западную Европу в столицу Греции.
Здесь он женился, тоже устроился по своей профессии –возводит вместе со специалистами из России алюминиевый комбинат.
Интересно, что, когда мы колесили с ним по Афинам, я обратил внимание на чудовищно толстый слой пыли внутри салона машины, на приборном щитке, у лобового стекла. Оказалось, Саша копил деньги на новую машину, а эту мечтал продать или выбросить вместе с нарочно не удаляемой проклятой американской пылью.
— Купили новую машину? – прервал я молчание.
— «Пежо-206». Вы не правы, когда обвиняете тех, кто добровольно эмигрировал!
— Саша, перечтите роман. Никого я не обвинял.
— В душе обвиняете, относитесь с презрением. Человек ищет, где ему лучше, – продолжал комплексовать Саша. – А вы судите с идеологических позиций. Советских. В гробу я видел эту идеологию!
— Ну, хорошо. Вернёмся к столу, – миролюбиво предложил я. – Скучаете по Москве?
— А то нет! – взорвался Саша. – Всю жизнь прожил у Чистых прудов, в доме напротив того места, где теперь «Современник».
Когда я занял за столом своё место, уже вносили вазы с виноградом, блюда с засахаренным миндалём, мороженое, кофе. Что‑то словно подтолкнуло меня. Я взял руку Константиноса, руку его жены. И соединил.
* * *
Марина,
одного мне жалко –
что ты залив не видишь.
С двух сторон
маяк и проблесковая мигалка
пульсируют друг с другом в унисон.
Весь звёздный сонм
над средиземной ночью
вздыхает, как мигалка, как маяк.
Корабль какой–то
ярким многоточьем
проходит к близкой Африке
сквозь мрак.
В ночи не видны
ярусы прибоя.
Но при внезапных
вспышках маяка
они видны.
Точь–в–точь, как мы с тобою
видны друг другу,
пусть издалека.
Внезапно сердце
о тебе заплачет
и чуть затихнет,
чтоб заплакать вновь.
И если это
ничего не значит,
то что же называется любовь?
Глава четвёртая
Снедало нетерпение снова встретиться с островом, увидеть Никоса, Инес, всех друзей. Приходилось терпеть до вечера, до вылета из аэропорта местных линий.
В воскресенье с утра пораньше погрузился в море, как в прохладное шампанское, наплавался вдосталь, потом, пока ещё спали Люся с Гришкой, пренебрёг завтраком в ресторане, добрался на трамвае до порта, надышался воздухом дальних странствий среди стоящих у причалов кораблей, на которых развевались флаги Испании, Италии, Японии…
Потом посидел в тени полосатого тента в кафе напротив порта, взял «каппуччино» с круассаном и, расплатившись, увидел, что у меня окончательно иссякли деньги, пожалел, что вчера отдал всю наличность Люсе.
Пешком вернулся в отель.
— Где ваш кипятильник? Нагреете две бутылочки с питанием для Гришки, давайте ему попеременно. Вода с соской на тумбочке. Тут же подгузники в пакете. А я хоть вырвусь в город. Если в лоджии будет тень, пусть поспит в коляске. Сможете разложить коляску?
— Смогу. Только сегодня воскресенье. Магазины не работают.
— Ничего. Где‑нибудь да открыто.
Итак, я остался с Гришкой. Он приветливо улыбался, высосал из градуированной бутылочки грамм сорок молочной смеси, запил водичкой, поиграв разноцветными погремушками, поползал по неприбранной Люсиной кровати, захныкал. Это был недвусмысленный сигнал. Я содрал с него изгаженные подгузники, дочиста вымыл в ванной его попку, кое‑как нацепил новые, уложил в коляску, вывез на тенистую сторону лоджии, покачал, напевая всё ту же немудрёную «убаючку», под которую засыпала несколько лет назад наша Ника: «Спят и девочки, спят и мальчики, спят и белочки, спят и зайчики, спят и хрюшечки, и хрю–хрюшечки…»