Алексей Притуляк - Первое апреля октября
А может быть, сейчас?.. Вдруг этот абориген решит подстрелить нас обоих. Тогда я не успею…
А на тропе, теперь уже впереди, появляется ещё один бородач с автоматом.
— Де беран куар, поске Эстебан? — обращается он к первому.
— Ки, поске Хосе! — радостно показывает тот на нас. — Америкао империалиста.
Джилл, улыбаясь как последняя шлюха, бросает что-то бородачам по-испански.
Тот, что появился вторым, подходит к ней сзади, небрежно берёт ее за ягодицу, бормочет что-то ей на ухо. При этом ствол его автомата упирается ей в спину, под лопатку, и я боюсь, что он нечаянно выстрелит.
А эта стерва не отпрыгивает с визгом, не бьёт его по морде, не матерится! Нет, она стоит и слушает. А по губам её бегает ухмылка.
— Он говорит, — обращается она ко мне через минуту, — что мы должны пойти с ними.
— Должны? — кривлю я губы в усмешке.
— Ты хочешь отказаться от их гостеприимства? — многозначительно произносит она, поднимая брови.
— Я не знал, что ты говоришь по-испански.
Она пожимает плечами.
— Почему ты никогда не говорила мне, что знаешь испанский?
Она снова пожимает плечами и нехотя произносит:
— Сейчас-то какое это имеет значение.
— Ты замечаешь, что едва ли не каждый день преподносишь мне новые сюрпризы?
— Оставь, Пит. Не сейчас.
— Какого чёрта! — распаляюсь я. — Почему этот козёл берёт тебя за задницу, а ты улыбаешься?!
— Пит…
— Тебе приятно что этот вонючий бородатый самец с автоматом лапает тебя?
— Так дай ему по морде, — не выдерживает и зло произносит она. — Ты же мужчина?
Бородатый смотрит на меня, на неё… на меня… на неё. Потом спрашивает что-то. Она небрежно пожимает плечами, кивает на меня, что-то отвечает.
Бородатый подходит ко мне. Встаёт, подбоченясь. Сплевывает себе под ноги.
Если он сейчас застрелит меня, я уже никогда не смогу её убить.
— Карамба, — наконец произносит он, меряя меня взглядом, и снова сплёвывает себе под ноги. — Дамос ум пасео, американо, — добавляет через минуту, указывая стволом автомата на еле видную на каменистой почве тропинку, уходящую влево.
— Он предлагает тебе прогуляться, — комментирует Джилл.
И добавляет ехидно:
— Откажешься?
И этому бородатому козлу:
— Си, но эмос эстадо нунка эн корасон дель Монте-Вильяно.
Даллас, 2004
У нас нет детей. И не будет. Потому что Джилл перевязала трубы. Давно. Ещё до меня. Я узнаю об этом только на третьем году нашей совместной жизни, когда уже сильно озабочен тем, что мы не можем зачать ребёнка и сам начинаю предпринимать шаги к выяснению причин.
— Я знаю, Пит, я должна была сказать тебе сразу… Но… Пойми меня, милый, я боялась… Боялась, что ты оставишь меня…
— Это же… Да ты..!
— Прости, Пит, прости!.. Ты не бросишь меня? Ведь ты не бросишь меня теперь? Скажи, что не бросишь!
Мои дела идут хуже и хуже. Фирма, в которой я работаю, вот-вот отдаст концы и тогда я, при моей редкой профессии, останусь без твёрдого заработка.
А Джилл лежит на диване, болтает по телефону, листает женские журналы и, кажется, присматривает на моей голове место, куда можно было бы наставить рога.
Я не знаю, почему это происходит. Я женился совсем не на той Джилл, с которой теперь живу.
Я хочу детей.
Я ненавижу её.
Ненависть вылезла из тёмного угла и вальяжно развалилась на нашей супружеской кровати.
Монте-Вильяно, 2007
Эти двое даже не обыскали нас! Неужели они настолько глупы? Или настолько беспечны в присутствии своих автоматов?
Это очень хорошо, что мой нож остается пока при мне. Но если они попытаются забрать его у меня, мне придется убить Джилл прямо у них на глазах…
Они все такие — бронзовокожие, бородатые, в беретах и костюмах цвета хаки, с автоматами и саблями (или как там это у них называется). Целый лагерь, раскинувшийся на склоне горы, десяток плетёных и обмазанных глиной избушек.
А командир у них — баба. Бронзовая, в хаки, но — без бороды. С индейскими, многочисленными, чёрными и сальными косичками, свисающими на огромные груди под курткой, с широким приплюснутым носом на скуластом, покрытом татуировкой, лице. Уродина.
Мы стоим в центре импровизированной крепости из мешков, набитых, наверное, песком и уложенных по кругу стеной, высотой в человеческий рост. Она сидит напротив, на табурете. Нас разделяет тёмное пятно погасшего костра. За её спиной стоят двое бородатых с автоматами наготове.
У них неожиданно находится переводчик — ублюдочного вида бородатый сморчок. Но с автоматом, как и все.
Когда баба произносит что-то на своем тарабарском языке, сморчок усмехается и говорит нам:
— Поске Хабана спрашивать американос, что они забывать в Монте-Вильяно.
— Сказать Поске Хабане, что мы путешествовать, — усмехаюсь я.
Скорее бы всё это закончилось. Мне нужно убить Джилл.
Сморчок бормочет перевод бабе. Та с минуту рассматривает меня. Потом — минут пять — Джилл. Снова что-то произносит, не глядя на переводчика.
— Поске Хабана спрашивать американос, что вы мочь сделать для революсьон? — переводит сморчок. — Сколька баксы мочь американос давать?
— У нас мало баксы, — качаю я головой. — Очень мало баксы. Ничего не давать. Обратитесь к наш президент.
Сморчок неодобрительно кривится и переводит мой ответ.
Баба сплёвывает в чёрный круг угасшего костра зелёную жвачку из каких-то листьев. И произносит одно слово. Всего одно. Сморчок может не затрудняться — я и так понимаю, что оно значит.
Нет, это невозможно. Я ещё не сделал главного. Смысл всей моей жизни — убить Джилл. А она — вот она, жива и здорова, стоит рядом со мной. И тоже, кажется, понимает, что сказала атаманша.
— Пит… Дай им денег, — произносит она, с мольбой заглядывая в мои глаза, когда откуда-то на зов сморчка появляются двое головорезов с кривыми саблями наголо и направляются к нам.
Да ладно ты, я и сам понимаю, что напрасно выпендривался.
— Ничего не давать, кроме двести баксы, — торопливо говорю я сморчку. — Двести баксы для революция! Вива ля революсьон!
Баба делает движение рукой, верзилы останавливаются, не дойдя до нас пары шагов.
— Ты никогда не знала счёта деньгам, — говорю я этой стерве. — Я пахал как проклятый, а ты целыми днями валялась на софе с женскими журналами, жевала жвачку и придумывала, какую бы новую тряпку за штуку баксов себе купить.
— Ты же сам уговаривал меня не работать, — возражает она.
— Я же не думал, что от скуки ты начнешь вертеть задом направо и налево.
— Хам! — шипит она.
Я достаю бумажник, отсчитываю десять двадцаток и протягиваю подбежавшему ко мне сморчку. Он берёт деньги, выдергивает у меня из руки бумажник, возвращается с добычей к атаманше. Значит, дело не в их революционной совести, которая не позволяет грабить американских подданных. Наверное, не более чем обычное для всех революционеров разгильдяйство, помешавшее сразу обыскать меня.
— Ты распустилась до того, что начала думать, будто я тебе чем-то обязан, — продолжаю я. — Ты требовала всё больше и больше. Ты обращалась со мной как с вечно в чем-то виноватым приживальцем. Ты превратилась в содержанку. Но мне не нужна была содержанка!
Бумажник жаль. Но сейчас не до него.
Я вижу, как мой нож входит в её печень, рассекая бурую плоть. Тошнота снова подкатывает к горлу…
— Тебе вообще никто не нужен! — бросает она, отворачиваясь.
— Поске Хабана спрашивать, за что вы ссориться? — прерывает сморчок наш диалог.
— Скажите Поске, что…
— Она зваться Хабана, — обиженно перебивает переводчик. — Хабана — это имя, а «поске» — значить по английскому «гражданин».
— О'кей. Сказать поске Хабане, что мы не ссориться. У нас тоже революция. Революсьон.
Он ухмыляется и передает мои слова уродине Хабане.
Рио-де-Жанейро, 2005
Это была наша первая поездка. Джилл всегда мечтала побывать в Бразилии, увидеть карнавал, статую Спасителя, Сальвадор и Игуасу.
Я не знаю, зачем я ей нужен. Я знаю, что ей нужен мой кошелёк, а не я. Но чёрт возьми, мой кошелёк — совсем не предел мечтаний для женщины и менее красивой, обаятельной и страстной, чем моя Джилл. Дела у фирмы, где я работаю, идут всё хуже и хуже. Мой скромный личный бизнес тоже не становится успешнее от провала в наших с Джилл отношениях и той уймы впустую потраченных на новые наряды, путешествия, бары и слежку за женой времени и денег.
В сотый раз спрашиваю себя, что мне мешает расстаться с этой женщиной, и не нахожу ответа. Мой психолог, которому я отстёгиваю по сотне за сеанс, лишь загадочно улыбается и несёт какую-то ахинею про пауков-самцов и детские комплексы. Но я и с этим прощелыгой не могу расстаться, потому что только ему способен рассказать о Джилл всё. И каждую пятницу я исправно, с чувством неизбывной глухой тоски и безнадюги, оставляю у него сотню долларов.