Владимир Шаров - «Мне ли не пожалеть…»
Я стал ему рассказывать, что видел, когда десять лет назад Россия вновь, как бывало уже не раз, уверовала в скорую всеобщую гибель. Обычно, когда я говорю, я хожу, речь разматывается как нить, фраза цепляет другую фразу, и все идет гладко. Но некоторые истории рассказывать мне нелегко, то ли просто подводят нервы, то ли еще почему, но я быстро начинаю сбиваться, путаться; это, понятно, не прибавляет уверенности. Так было, увы, и сегодня. На этот случай у меня есть один очень хороший прием. Свой рассказ я принимаюсь петь. Тридцать лет занятий у Лептагова не прошли даром, и пением передать, сказать то, что я хочу, мне гораздо легче, чем простой речью. Пение — удивительная вещь, оно как бы освобождает тебя, ведь бывает, что даже заики, которые по полчаса не могут сдвинуться с одного-единственного слова, прекрасно поют. И на меня пение действует самым замечательным образом, я остаюсь совсем тот же, так же переживаю, так же волнуюсь, так же переполнен воспоминаниями, но никакого препятствия во мне больше нет.
Дальше я уже пел. Я пел о том, что люди тогда, в 1953 году, вдруг вспомнили слова Христа, что легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в царствие небесное. Добро их, то добро, что они с муками наживали, — вдруг сделалось для них злом, которое не дает спастись, как гиря, тянет в ад. Со стороны казалось, что они раскаялись, Бог повернулся к ним и они чудесным образом увидели все в истинном свете. Было ли это так — я не знаю. Впрочем, разницы нет. Скоро те годы, как и прочее, порастут быльем. Все это, продолжал я октавой ниже, тянулось месяцев восемь; сначала шло тихо и незаметно, не было ни агитаторов, ни толп на улицах, ни разговоров особых, да и в храмах народу, во всяком случае, на глаз, не прибавилось. Был лишь один знак: неожиданно резко пошли вниз цены на комнаты, дачи, разную роскошь.
Никто уже не хотел ничего покупать, наоборот, только продать, отдать — лишь бы избавиться. В последние же дни перед пятым марта 1953 года началась и вовсе вакханалия: люди с помощью нотариусов тайно переписывали свое имущество на других людей, словом, шли на любые подлости, лишь бы спастись самим. Нечасто, но такие фортели обнаруживались, и тогда случались настоящие побоища, жертв были тысячи. Впрочем, за несколько дней до конца кого это могло тронуть?
Не знаю, запел я финал, потому что Саше пора было идти готовить уроки, почему дело приняло у нас столь мерзкий оборот, то ли причина в том, что сами мы плохие, гадкие люди, то ли просто Россия изверилась, изождалась мессию, а дальше, как и во всем, ей было тяжело удержать в себе меру или, главное, опыт, что народ вынес из недавней коллективизации: хочешь спастись, избавляйся от всего, не бояться может лишь нищий. В итоге, пел я, те, кто не поддался этой истерии, недурно поживились. В сущности, это была революция, настоящая революция, да еще такая, о какой можно только мечтать, — почти без крови. Одни, уставшие жить, приготовившиеся и призвавшие смерть, ушли, а их место заняли те, кто верил и любил жизнь и кто был ею за это щедро вознагражден. В общем, каждый получил по своим молитвам.
Еще за пять лет до дня, в который ждали начала Страшного суда, когда и предсказания о том, что он грядет, были редки, разные люди — и бывшие у власти и те, кого принято именовать рядовыми — пришли к выводу, что опыт, судьба народа, который тысячу лет играл столь большую роль на путях промысла Божьего, должны быть во что бы то ни стало сохранены.
В России давно зрело недовольство каноническим текстом Библии, давно и иерархи церкви и простые миряне ощущали ее неполноту, неоконченность. Ведь Святое Писание, прервавшись на апостолах, учениках Господа Нашего Иисуса Христа, так и не было продолжено, будто Господь больше не являлся людям, больше с ними не говорил. Будто он оставил человеческий род на произвол судьбы и последние две тысячи лет не помнил о нем.
Многие из того марева сект, что расплодились в России со времен Никона и продолжают плодиться по сию пору, из-за этого отрекались от Священного Писания. Убежденные, что оно утратило силу, они заменяли его кто чем мог: духовными стихами, притчами, страдами, преданиями о своих собственных отношениях с Богом. И вот едва люди задумались о том, что не только их личная жизнь имеет конец, но и все, что они знают, все, что видят вокруг, — в стране возникло понимание, что опыт общения с Высшей силой нового избранного народа Божьего должен быть записан чего бы это ни стоило.
Реакция властей была быстрой и правильной. Уже через месяц появился указ о создании совета, на который возлагалась обязанность в двухнедельный срок определить: первое — структуру; второе — состав, то есть эпизоды отечественной истории, в коих проявление Божественной Воли было наиболее явно; третье — людей, чьи деяния с несомненностью были вдохновлены Господом; и четвертое — исполнителей всей этой гигантской работы.
Структуру третьего Завета, призванного дополнить канонический текст Библии (прямо это сказано все же не было), решили оставить прежней, такой же, что была и в двух предыдущих, а именно: книги законоположительные, исторические, учительные, поэтические и пророческие, хотя подобное деление и не отличается выдержанностью. Куда опаснее был следующий раздел — состав глав. Тут напрямую затрагивались интересы самых разных групп, и хоть всем было ясно, что так и так будут удовлетворены претензии очень немногих, люди страшились больших потрясений, бунта, когда опубликуют алфавитно-предметный указатель. Было даже объявлено военное положение, но оно оказалось ненужным:
Россия приняла индекс без эксцессов. Люди уже успели почувствовать, что они в самом деле одно целое, один народ и вся эта «Книга» будет о них именно как о целом и о Боге, Если же они снова позволят втянуть себя в гражданскую войну, победителей в ней не будет.
И последний пункт: исполнители. ЦК партии совершенно неожиданно решил, что большинство книг — и исторические, и учительные, и пророческие, и поэтические — будущего Завета следует поручить написать Союзу писателей СССР, только книги законоположительные отдали совместно Прокуратуре и Министерству юстиции, но и их окончательная редактура должна была быть сделана тем же Союзом писателей. Данный указ в номенклатурном табеле о рантах сразу же поднял писателей на десяток ступеней вверх, и это воплотилось в вещах вполне земных. Писателям, с которыми были заключены договора на написание Священных книг, выплатили щедрые авансы, тем же, чьи книги войдут в канон, и вовсе были обещаны золотые горы: огромные гонорары и потиражные, прикрепление к спецраспределителям, машины, дачи, квартиры и прочее, прочее, прочее, что в то время еще весьма и весьма ценилось. Не думаю, однако, что для кого-нибудь это играло решающую роль. В указе был и другой важный пункт, на котором настоял секретариат. В нем говорилось, что, учитывая общеизвестные особенности литературного дара, везде, где это не будет помехой боговдохновенности книг, авторам разрешено сохранить присущий им индивидуальный стиль, а также определенным образом зашифровать в тексте свое имя, отчество и фамилию или же литературный псевдоним.
Заказ ЦК партии был царский, немудрено, что за него разгорелась отчаянная борьба. Интриги, провокации, доносы, скандалы, подкуп, истерики и имитации самоубийства — словом, в ход шли любые средства. Все это было серьезно; позже, когда списки тех, кто избран, были опубликованы, несколько писателей из оставшихся за бортом в самом деле покончили с собой. Эти события я наблюдал как человек совершенно посторонний. Хотя я и член союза, у меня шансов не было. В сущности, я вообще не писатель, а журналист, но несколько лет назад мне удалось выпустить две тоненькие книжки путевых очерков — ничего особенного, простая переделка старых газетных статей — и меня приняли в писатели, допустили до хороших домов творчества и до прекрасного ЦДЛовского ресторана. Вот, собственно, и все, что я имел за душой.
Каким образом я попал в список, мне сказать трудно; прочтя в нем свою фамилию, я был самым натуральным образом ошарашен и лишь недели через две, когда уже полным ходом собирал материал о Лептагове — одном из малых, или поздних, пророков, историю служения которого Господу мне предстояло написать, я подумал, что здесь, конечно же, не обошлось без протекции НКВД. Работал я на них еще с самого начала двадцатых годов, в частности, был их человеком в хоре Лептагова, всегда писал правду, всю правду и одну только правду и всегда гордился, что они мне доверяют. Те, кто смотрит на это иначе, удивляют меня: если мы хотим, чтобы нами хорошо и справедливо управляли, государство просто обязано обладать всеведением и всезнанием. Мы, внештатные сотрудники, — как раз и есть глаза власти, зоркие, многочисленные ее глаза; ликвидируй, закрой нас — власть ослепнет. Позже я, однако, понял, что в данном случае протекции одного НКВД было бы мало и, кажется, у меня есть и другой покровитель, причем на самом верху. Скорее всего, кто-то, кто, как я, пел у Лептагова и знал, что я из его первого набора, того самого, с кем он работал еще в актовом зале Третьей Петербургской гимназии.