Радий Погодин - Одинокая на ветру
Художник Егоров ушел в дом. Поп в деревню, наверное в сельсовет, а заодно и к старухам-богомолкам, которые, конечно, придут, соберут Анну в путь.
Алина мокла у стены. Ей было холодно.
Портрет Анны смывало дождем, акварельная плоть стекала в землю. На ватмане сохранилась, наверное, только душа. Душа эта была молодой.
Из поповского дома вышел художник Егоров с тяжелым брезентовым плащом. Он накинул плащ на Алину. Постоял, глядя на смытый дождем портрет, взял его и понес в дом. Алина пошла за ним.
Дождь усилился.
«Хорошо помирать в дождь», — подумала Анна.
Анна наведалась к корове. И корова, и коза обеспокоились. Коза заорала даже. Анна пошла на автобусную остановку. Там было намусорено, и она ушла к церкви. Примостилась на крыльце под лампадой. Подумала об этой девчонке-художнице в красном купальнике, у которой были глаза Божьей Матери, не знающей, как запеленать своего мальчика. Анна совсем неслышно засмеялась, и тут ветер сильно рванул дверь сторожки, сорвал ее с верхней петли.
«Непорядок, — подумала Анна. — Этак все из комнатки выметет. И постель замочит». Она пошла прикрыть дверь, может быть, подпереть ее колом. И увидела себя. И шерсть на своих коленях.
«Чего же я не пряду? — подумала Анна. — Может, сплю? Если сплю, то что я тут под дождем делаю?»
До нее как бы издала долетел как бы шепот дальний — чьи-то тихие слова:
— Ты душа, Анна. Ты теперь душа. Душа-а…
Вокруг стола в доме отца Михаила сновала старуха Кукова, даже не сновала, а металась, как летучая мышь, обставляя стол закусками: грибочками, огуречками, тонко нарезанным салом, отец Михаил любил, чтобы пласт сала был прозрачен; он брал его и как бы слизывал с пальцев или забрасывал в рот, как некое облачко. И капуста на столе была квашеная кочешками тугими, и котлеты в подливе и городская сочная ветчина куском (Василий привез), и колбасы, и сыр. Коньяк стоял. И самогон, настоянный на дубовой коре и на можжевеловой ягоде. И водка «Столичная». И хлеб деревенский — вавилоно-подобные караваи — ржанец.
Жил отец Михаил под церковным бугром в старом яблоневом саду, в просторном доме, поставленом на высокий кирпичный подклёт. По мере приближения от автобусной остановки к церкви, дом как бы вырастал из-за бугра, но пейзажа не портил, напротив, овеселял его алостью крыши. Иногда отец Михаил красил крышу красно-белой клеткой, но чаще сплошным алым цветом.
На диване, поджав под себя ноги, сидела студентка-художница, колени ее торчали из-под махрового синего халата, как два розовых фонаря, она не только нос на солнце сожгла, но, видимо, ошпарилась вся и, намокнув под дождем, теперь мучилась от ожогового невроза. Сдерживая слезы, студентка глядела в окно. Анна поила ее молоком. Студентка молоко терпеть не могла, но девчонки сказали ей, чтобы пила, иначе Анна перестанет на нее глядеть, а что за жизнь в деревне, если хозяйка на тебя не глядит и к столу чай пить не приглашает. Равнодушная станет Анна, а так ничего: нет-нет да и засмеется.
Художник Василий Егоров сидел в другом конце дивана — рассматривал альбом Дейнеки. Альбом принадлежал Анне. Ей его девчонки-художницы подарили. Там и надпись стояла: «Типовой тете Ане от постоялок». Зачем они ей этот альбом подарили? Дуры — не могли косынку либо валенки.
Девчонки говорили, что от художника Егорова ушли три жены. Или четыре? Другие девчонки говорили, что Егоров никогда не был женат, что невеста его уехала в Англию, выйдя замуж за английского архитектора, который был летчиком во время войны. Что разрешение на этот брак давал сам Сталин. Что именно поэтому Егоров пишет такие трагические цветы,
Егоров хорошо писал ветчину, фрукты и хлеб. На уровне аромата, румянца и детского вожделения.
Возле хороших картин у Алины начинала кружиться голова, ее начинало подташнивать, тряслись руки.
«Тебя даже к старухе послать нельзя, — скажут девчонки. — Из-за тебя померла старуха. От твоих глаз. Куда теперь будем ездить?»
Портрет, смытый дождем, стоял у стены, и Анна на нем почему-то была молодой. И сидела она как будто на облаке в горной местности. Горло студентки сжималось, и тогда шея ее казалась детской. Старуха Кукова бросала на нее от стола скорбные неодобрительные взгляды: наверное, присутствие студентки в доме священника старуха считала необязательным, лучше бы пусть она, студентка, мокла на улице под дождем, как ей и положено.
Старухи, набежавшие в сторожку, уложили Анну, подстелив на кровать клеенку, и уже, наверное, обмыли ее: и, наверное, обрядили в припасенный давно черно-белый наряд.
Клеенка!
Стол был покрыт клеенкой! Большой дубовый стол в доме отца Михаила всегда был покрыт клеенкой. Василий Егоров сидел за ним сотни раз, но только сейчас осознал клеенку как память. Она была новая — совсем новая. Василий сказал: «Черт меня побери», чем вызвал темный взгляд старухи Куковой и судорожный всхлип студентки Алины.
И становится ясным, что не пролитая лапша, а именно новая клеенка повернула судьбу Бриллиантова Михаила, который бегал тогда босиком на Кубани и ни про клеенку, ни про то, что станет священником, в голове не имел. Но, может быть, не одна клеенка со своим химическим запахом, но, может быть, и старуха-богомолка: вот как смотрит черно и все переводит свои глаза, дымящие из золы морщин, с Васьки Егорова на студентку Алину. А студентка уже задремала. Пола широченного халата соскользнула с ее ноги, и нога ее обнажилась.
В детстве был у Васьки Егорова школьный дружок Лаврик. И был этот Лаврик сыном священника. Пел тот священник сильно. И так же, как впоследствии Михаил Бриллиантов, стал попом, влюбившись в поповну. И повернулась его судьба по причине любви на семьсот двадцать градусов, как бы по спирали. То ли вознесла она его, то ли, напротив, опустила на какие-то нижние горизонты. Лаврик считал поступок отца дурацким, мать Лаврика, бывшая поповна, в глубине души, наверное, так же считала.
Первый раз Васька Егоров пришел к Лаврику в дом за «Алгеброй». На свой учебник он уронил банку с клюквенным вареньем и, спасая варенье, перемазал «Алгебру» так, что ее пришлось выбросить.
Жил Лаврик в двухэтажном деревянном доме. Их семья занимала весь второй этаж, а раньше, говорят, весь дом принадлежал попу, Лаврикову деду. Ваське было уютно у Лаврика. И сестра его младшая, Катерина, оказалась ничего. Ходила в наушниках.
— Орет на меня, — объяснила она. — Наверно, и ты на сестру орал бы.
И попадья оказалась симпатичной теткой с ямочками на щеках, очень начитанной и современной. Она несколько раз заходила к ним, встревала в их разговоры о технике и кораблях. А потом принесла по горячей ватрушке и сказала, вздохнув:
— Ешьте. Сейчас обедать будем.
Васька заторопился домой, но его уговорили остаться.
— Надоест за столом обедать, на кухню смотаемся, — сказал Лаврик. — Я люблю на кухне обедать.
Стол был длинный, покрытый новой клеенкой. По сторонам скромно сидели старухи, показавшиеся Ваське Егорову на одно лицо, хотя были они и толстые, и топкие, и курносые, и в очках. Но все, как он определил для себя, — кошатницы.
В торце стола в красном кресле сидел родитель Лаврика отец Сергей Александрович. Волосы у него были длинные, вьющиеся и шелковистые. Борода клинышком, мушкетерские усы, печальные глаза и красивые узкие руки.
А по столу ходила собака. Маленькая собачонка с выпученными глазами. Васька и не видывал никогда таких маленьких собак.
— Стерва, — шепнул ему Лаврик.
— А зовут как?
— Зараза. Ее можно в тонкий стакан посадить, только голова и передние лапки торчать будут. Она у нас уже год, и уже год я боюсь по квартире передвигаться. И не бегаю. И Катерина не бегает. Вдруг мы на Заразу наступим.
— Вироза, — шепотом сказала Катерина. — Отец ее приобрел по случаю, чтобы этих старух злить — богомолок.
Собачонка, поняв, наверное, что говорят о ней, подбежала поближе к ребятам и зло залаяла. Лаврик налепил на лицо улыбочку, как японец. Васька, глядя на него, тоже оскалился. Собака лаять на них перестала и пошла по периметру стола облаивать всех старух подряд. И старухи перед ней унижались: улыбались слезящимися глазами, беззубо чмокали говорили ей — ангелочек.
Собака села по правую руку от отца Сергея и уставилась перед собой полицейским взглядом.
Старухи сидели чинно. Ели тихо. А если кто ложкой брякал или хлебал громко и ненароком хрюкал, собака с лаем бежала к нарушителю. Но злее и подозрительнее всего собака таращилась на Ваську.
На первое ели лапшу куриную, густую и жирную. Собачка провожала взглядом каждую Васькину ложку. Она была розовая, и казалось, что все ее внутренности просвечивают насквозь.
— Зараза, — прошептал Лаврик. — Я на нее энциклопедию уроню.
Рука Васьки дрогнула, лапша разлилась на клеенку, а собака уже мчалась с того края стола. И злость ее, и скорость были так велики, что, попав в жирную лапшовую лужу, она затормозить не смогла, промелькнула под Васькиным застывшим в воздухе локтем и с каким-то отчаянным визгом шлепнулась на пол. Звук был такой, словно упала набрякшая влагой тряпка.