Мануэль Ривас - Карандаш плотника
По мере того как тянулись дни, отмеченные огненным шлейфом дурных предзнаменований, художник все больше сил отдавал своей тетради. Пока другие беседовали, он без устали делал их портреты.
Теперь художник объяснял, кто есть кто в портике.
Собор стоял всего в нескольких метрах от тюрьмы, однако Эрбалю довелось побывать там только пару раз. Впервые – в детстве, когда родители в день святого Иакова пришли из своей деревни в город, чтобы продать семена капусты и лука. Он запомнил, как его подвели к святому с багром, велев сунуть пальцы в согнутую ковшиком деревянную руку, и как он стукнулся лбом о каменную голову. Тогда Эрбаля заворожили слепые глаза святого, и отец, смеясь беззубым ртом, дал ему подзатыльник – да такой, что искры из глаз посыпались. Добром его ничему не научишь, сказала мать. Ни добром, ни колотушками – будь уверена, отозвался отец. Во второй раз он попал в собор, когда уже носил форму. Их всех привели на благодарственный молебен. Людей набилось как сельдей в бочке, и они потели, слушая нескончаемую латынь. Зато кадило привело его в полный восторг. Это он отлично запомнил. Большое кадило – алтарь словно туманом заволокло, да и вообще все вокруг будто в сказке было.
А художник рассказывал им о своем портике «Глория», нарисованном толстым красным карандашом, который он, как заправский плотник, постоянно носил за ухом. Каждый персонаж в его тетради был портретом кого-нибудь из товарищей по «Фальконе». И работой своей художник, казалось, был доволен. Ты, Касаль, сказал он тому, кто еще недавно занимал пост алькальда в Компостеле, ты – Моисей со скрижалями законов. А ты, Пасин, сказал он тому, кто был активистом профсоюза железнодорожников, ты – святой Иоанн Евангелист, видишь, у ног твоих орел. Ты, мой капитан, ты – святой Павел, сказал он лейтенанту Мартинесу, который сперва был карабинером, а потом, уже у республиканцев, стал членом муниципального совета. Среди узников находилось двое стариков – Феррейро де Сас и Гонсалес де Сесурес, их он, по его словам, изобразил на самом верху, в центре, в оркестре Апокалипсиса. А Домбодану, самому молодому и чуть придурковатому, он сказал, что тот – ангел, дующий в трубу. И так каждому, и все получились очень похожими – позднее в этом можно было убедиться воочию. Художник объяснил, что нижняя часть портика «Глория» населена чудищами с хищными когтями и клювами, и, услышав это, все примолкли, и молчание их выдало. Эрбаль заметил, как тотчас все глаза метнулись в его сторону, хотя он играл роль всего лишь немого свидетеля. Под конец художник заговорил о пророке Данииле. Некоторые утверждают, что в портике «Глория» только один он дерзко улыбается – чудо искусства, загадка для искусствоведов. Это ты, Да Барка.
6
Когда-то давным-давно художник отправился рисовать пациентов сумасшедшего дома в Конхо. Ему хотелось запечатлеть те пейзажи, которые психический недуг вырезает на их лицах, хотя дело тут не в болезни, а в некоей фатальной зачарованности бездной, сокровенной тайной. Душевный недуг, думал художник, будит в нас, людях здоровых, реакцию отторжения. Страх перед сумасшедшим рождается прежде, чем сострадание, которое к нам порой так и не приходит. Возможно, размышлял он, причина в том, что мы подозреваем: эта болезнь – часть некоего целого, которое можно назвать всеобщей душой, болезнь бродит себе свободно среди нас и выбирает по собственной прихоти то или иное тело. Отсюда стремление спрятать больного подальше от посторонних глаз. Художник с детских лет запомнил всегда запертую комнату в соседском доме. Однажды он услышал вой и спросил: Кто это там? Хозяйка ответила: Никто.
Художник хотел нарисовать незримые язвы бытия.
Сумасшедший дом потряс его. Нет, особой агрессивности по отношению к себе он у больных не заметил, только у немногих, и это скорее напоминало ритуал – будто они таким образом пытались сбить пафосность исподволь заданной аллегории. Больше всего поразил художника взгляд тех, кто никуда не смотрел. Отказ от пространства вокруг, совершенное вне-место их бытия, абсолютная нематериальность почвы, на которую они ступали.
Он постарался совладать с нервами и прогнал страх. Но рука продолжала вычерчивать линию тоски, оцепенения, бреда. Выводила какие-то лихорадочные спирали. Внезапно художник опомнился и глянул на часы. Он пропустил условленный час, когда должен был покинуть заведение. Близилась ночь. Он взял тетрадь и двинулся к привратницкой. На двери висел огромный замок. И рядом никого не было. Художник стал звать сторожа, сначала тихо, потом во всю глотку. До него донесся бой церковных часов. Девять. Он опоздал всего на полчаса, не так уж это и много. А если о нем забыли? В саду, обняв ствол самшитового дерева, стоял больной. Художник подумал: дереву не меньше двухсот лет, и этот человек нуждается как раз в такой вот надежной опоре.
Прошло еще несколько минут, и художник вдруг осознал, что вопит от тоски, а мужчина, обнявший дерево, глядит на него с состраданием.
Но тут появился улыбающийся человек, молодой, правда одетый в строгий костюм, и спросил, что, собственно, происходит. Художник ответил: он – художник, ему позволили рисовать больных, и он пропустил условленный час, когда следовало покинуть заведение. Тогда молодой человек в костюме очень серьезно сказал:
То же самое случилось и со мной.
Потом добавил:
И вот уже два года я сижу взаперти.
Художник каким-то чудом смог увидеть собственные глаза. Снежная белизна и одинокий волк на горизонте.
Но я же не сумасшедший!
То же самое сказал и я.
Тут молодой человек понял, что художник находится на грани нервного срыва, улыбнулся и признался:
Это шутка. Я врач. Успокойтесь, сейчас я вас выведу.
Так художник познакомился с доктором Да Баркой. И это стало началом большой дружбы.
Гвардеец Эрбаль из полутьмы глянул на доктора, как смотрел много раз прежде.
Я ведь тоже очень хорошо знал доктора Да Барку, сообщил Эрбаль Марии да Виситасау. Очень хорошо. Он и представить себе не мог, сколько всего я о нем знал. Долгое время я был его тенью. Шел по следу, как охотничья собака. Он был моим человеком.
А началось все после февральских выборов 1936 года, на которых победил Народный фронт. Сержант Ландеса тайком собрал группу верных людей и сразу предупредил: этой нашей встречи никогда не было. Хорошенько вбейте себе в голову. Того, о чем вы здесь услышите, никто и никогда вам не говорил. Нет никаких приказов, нет инструкций, нет командиров или начальников. Ничего нет. Только я один, я – Дух Святой. И чтобы без вони. С сегодняшнего дня вы – тени, а тени не воняют, и дерьмо у них если и бывает, то белое, как у чаек. Я хочу, чтобы каждый из вас написал мне по настоящему роману об одном из тех типов, которых я сейчас перечислю. Я хочу знать о них все.
Когда он показал им список объектов, которые предстояло пасти, не выпуская из виду, – а там значились имена людей, более и менее известных, – гвардеец Эрбаль почувствовал, как у него защипало кончик языка. В списке стоял и доктор Да Барка.
Сержант, вот этим человеком мог бы заняться я. У меня есть зацепка.
А он вас знает?
Нет, даже не подозревает о моем существовании.
Только запомните, никаких личных счетов, нам нужна информация, прежде всего информация.
Никаких личных счетов нет, соврал Эрбаль. Я сделаюсь невидимкой. Я не силен в грамоте, но про этого типа запросто напишу вам целый роман.
Насколько мне известно, он хороший оратор.
Да, язык у него бойкий.
Что ж, за дело.
Об этой сходке, которой никогда не было, Эрбаль вспомнит какое-то время спустя, и снова в его памяти всплывет звон льющейся воды у источника, где обычно мыли требуху, и тот миг, когда кто-то заговорил о художнике. Это не простой мазила, сказал сержант Ландеса агенту, которому было поручено наблюдать за художником. Он рисует идеи. Живет в доме Тумбоны. И все засмеялись. Все, кроме Эрбаля, который не понял, чего тут смешного, но доискиваться не стал. Только через несколько лет он узнает, почему все тогда гоготали. Ему объяснит сам художник. Тумбоной называли старую шлюху, которая обучала ремеслу молоденьких девушек. Обучала, например, как побыстрее избавиться от тяжелого мужского тела сверху, внушала золотое правило – сперва бери деньги, а потом обслуживай. Время от времени кое-кто к ней еще наведывался. Отцы и матери приводили девушек и спрашивали Тумбону. Моя жена, расскажет ему художник, отвечала, кусая губы, что нет здесь никакой Тумбоны. А потом плакала. Оплакивала каждую из этих девушек. И у нее были на то все основания. Потому что совсем неподалеку, на улице Помбаль, они легко находили другую сводню.
Через четыре месяца после сходки, в конце июня, Эрбаль передал сержанту донесение, касающееся Да Барки. Сержант взвесил его на руке. Да это и впрямь роман. Папка с ворохом листков, заполненных неуклюжим почерком. Обильные кляксы, зарубцованные с помощью промокательной бумаги, напоминали следы изнурительной битвы. Не будь кляксы синими, их вполне можно было бы принять за капли крови, которые падали со лба писавшего. В одном и том же абзаце палочки букв имели разный наклон – то вправо, то влево, словно идеограммы флота, потрепанного штормом.