Элис Сиболд - Почти луна
«Никого не осталось, — посетовал он. — Давай держаться вместе, Клер».
Увидев, как она забирает газету, он через несколько минут явился с букетом розовато-лиловых тюльпанов.
«Из луковиц, которые посадила его жена!» — без конца повторяла мать.
Помнится, я была очарована его предложением, так очарована, что чуть не бросилась к нему домой, после того как он был отвергнут, узнать, не подойду ли ему я вместо матери.
Когда он умер, мать злорадно торжествовала: «Мне пришлось бы вытирать ему слюни пять лет, а потом похоронить его».
В день похорон она заявила, что глаза ее слезятся от лука, который она резала древним, с ручной заточкой ножом.
Три дочери Питера Доннелсона продали дом с потрохами, и мать приготовилась к сносу. Несмотря на то что район годами катился по наклонной, она боялась появления финиксвилльских нуворишей. Опасалась за свои огромные клены, корни которых тянулись во двор мистера Доннелсона. Беспокоилась из-за шума и того, что дети наверняка будут верещать дни напролет. Она заставила меня изучать планы звукоизоляции и подумывала заложить окна на той стороне дома шлакоблоками.
«Я надеру им зад», — угрожала она, а я, как обычно, шла налить воды в электрический чайник и послушать его умиротворяющий гул.
Но Карл Флетчер въехал один и ничего не изменил. Он вкалывал на телефонную компанию и рано утром уходил на работу. Домой возвращался в одно и то же время каждый день, кроме пятницы. По выходным сидел во дворе и пил пиво. С собой у него была газета, книга и всегда — переносное радио, настроенное на спорт или разговоры. Иногда приезжала его дочь, Маделин, которую моя мать называла «цирковой уродкой» из-за татуировок. Мать жаловалась на шум ее мотоцикла и «бесстыжие телеса, выставленные во дворе», но никогда не разговаривала с Флетчером, а сам он так и не удосужился представиться. Все, что я сейчас знала о соседях, было второй свежести. Сплетни подносились как добавка к замороженным супам и банкам джема, которыми угощала меня миссис Касл, когда наши пути пересекались.
Мистер Флетчер перевернул мясо — жир зашипел на огне, перекрывая шум игры. На четвереньках — в позе, которую я отказалась принимать в Уэстморе, потому что слишком больно коленкам, — я прокралась наружу и снова опустилась у тела матери. Я думала о мужчине, про которого читала — он был столь набожен, что протащил копию креста Иисуса от одного конца Берлина до другого, причем на нем был только какой-то подгузник в стиле Ганди и передвигался он на коленях, которые быстро начали кровоточить.
Небольшая царапина на щеке матери подсохла. Вокруг глазниц появились багровые круги. Я вспомнила, как поворачивала ее в постели и расправляла под ней полосы овчины, чтобы предотвратить неизбежные пролежни во время длительного выздоровления после хирургического удаления опухоли толстой кишки.
Мистер Флетчер положил мясо на тарелку, прихватил радио и вернулся в дом. Я поняла: он из тех мужчин, что никогда не поднимут глаз. В гриле еще мерцали оранжевые угли.
Мне следовало бы крикнуть: «Пожар!», чтобы кто-нибудь, кроме миссис Левертон или мистера Форреста, который жил дальше по дороге, обратил внимание. За годы, прошедшие после последних смертельных конвульсий финиксвилльского стального завода, соседние улицы становились все более необитаемы. Дома часто пустели, и из запасной спальни, в которой некогда хранились ружья дедушки, я наблюдала за разрушением прекрасного викторианского здания в двух улицах от нас. Когда упала коническая крыша, не видно было уже ничего, кроме древней пыли, поднявшейся и поплывшей над домами менее зажиточных соседей.
Я пыталась уговорить мать переехать в дом престарелых, но она и не подумала, и отчасти это вызвало мое уважение. Число первых жителей района неуклонно сокращалось: миссис Левертон за домом матери, мистер Форрест пятью домами дальше и многострадальная вдова мистера Толливера.
Единственным, кого мать когда-то полагала другом, был мистер Форрест. Он жил на краю района и вообще не имел семьи. Его дом был такого же размера, что и дом родителей, а комнаты набиты книгами. Проезжая мимо, я часто думала о днях, когда они с матерью были вместе. В пять часов в их руках неизменно оказывались коктейли, за которыми они коротали час до прихода отца. Я открывала дверь, и мистер Форрест протягивал мне бумажный пакет. Внутри лежали сушеные оливки, или свежие сыры, или французский хлеб, и через полчаса после его прихода, забившись в угол наверху лестницы, я слушала, как смех матери заполняет дом.
Я наклонилась, взяла полотенце, которым задушила мать, и прикрыла ее лицо. Затем перекрестилась.
«Ты настолько не католичка!» — сказала мне в юности Натали, когда я попыталась подражать ей, но выходило только что-то вроде размашистого крестика на карте сокровищ.
— Прости, мама, — прошептала я. — Пожалуйста, прости.
Прокравшись обратно внутрь, чтобы отыскать обитый войлоком кирпич, которым мы всегда подпирали дверь, я вспомнила, как Мэнни принес из торгового центра запас продуктов на месяц. Я стояла в гостиной и едва повернулась, чтобы быть представленной ему, как он тут же уставился на мою грудь. Позже мать посоветовала мне не носить такую обтягивающую одежду.
«Это обычный свитер», — заметила я.
Она расхохоталась. «Сфинктер? Ты была права: этот парень — извращенец».
Помнится, я задумалась, где она подцепила этот термин, не Мэнни ли ее научил. Я знала, что иногда, когда ему некуда было идти, он приносил фильмы, чтобы смотреть вместе с ней. «Крестного отца» мать видела столько раз, что я сбилась со счета.
Я встала и уперлась руками в бока, чтобы выгнуться, — Натали называла это моей «растяжкой строителя». Теперь придется себя подгонять, как во время позирования. То, что я сделала, и то, что мне предстоит сделать, требует такого физического напряжения, к какому меня не подготовила бы и тысяча танцевальных уроков.
Я вернулась на крыльцо, возвышаясь над телом. Если миссис Левертон у себя наверху наблюдает в бинокль мужа, как она истолкует то, что видит? Если она скажет сыну, решит ли он, что его мать окончательно рехнулась? Я улыбнулась матери. Ей понравилось бы, что, донося о том, как я обращаюсь с ее мертвым телом, миссис Левертон рискует быть сброшенной с пьедестала — аккурат в болото старческого слабоумия.
Носком туфель-джазовок я пнула труп. Далее последовали ругательства и усилия.
— Черт, — размеренно, как вдох-выдох, повторяла я, покуда напрягала живот, готовясь к подъему.
Через одеяла я продела руки под мышки матери и, продолжая ругаться, поволокла ее на кухню. Одним последним рывком перевалила тело через порог и медленно осела на пол.
«Внутри», — сказала я и отпихнула носком кирпич.
Дверь начала медленно закрываться, и я подтолкнула ее ногой. Замок защелкнулся, прошуршали черные резиновые усы уплотнителя на нижнем крае, и тут раздался смертный хрип матери. Долгий, медленный скрежет, донесшийся из ее груди.
В то утро у себя дома я методично вытирала пыль со стеклянных шариков и раскрашенных деревянных цапель, которых повесила за окном спальни на невидимых нитках. Сейчас в моей голове трепетали раскинутые крылья этих птиц, словно предупреждение: я стану другим человеком, когда увижу их вновь.
Часы над кухонной дверью показывали начало седьмого. Незаметно пролетело больше часа после моего разговора с миссис Левертон.
Я на мгновение остановилась, держась за тело матери, и вообразила, как Эмили и ее муж, Джон, поднимаются по лестнице со своими детьми, Джон ведет Дженин, которая в четыре года тяжелее брата, а Эмили баюкает двухлетнего Лео. Мне припомнились некоторые из рождественских подарков, что я посылала годами: розовая и голубая пижамы с башмачками попали в яблочко, а игра с травмоопасными стеклянными шариками на веревочке была признана не подходящей по возрасту.
Я встала, думая о Лео в колыбельке, чтобы подбодрить себя, но тут же явилось непрошеное воспоминание, как мать позволила ему упасть.
Подтащив тело поближе к плите, я повернулась, чтобы пустить в раковину воду, да похолоднее. Раз за разом набирая воду в руки, я подносила их к лицу, но не плескала, а опускала щеки в мелкие лужицы, которые оставались в ладонях. В жаркие ночи мой бывший муж, Джейк, брал кубики льда и проводил ими по моим плечам и спине, выписывал круги на животе и поднимался к соскам, пока мои руки и ноги не покрывались гусиной кожей.
Я развернула одеяла. Сперва грубое красное «Гудзон-Бей», затем тонкое белое мексиканское из хлопка. Я ходила вокруг тела матери, туго натягивая углы одеял. Мягкое полотенце по-прежнему лежало на ее лице.
Лео не подпрыгнул, как должен был, по мнению матери, и все же его падению помешал край стула в столовой. Стул, возможно, спас его, хотя на память об этом случае у малыша навсегда остался шрам на лбу. Лицо матери в тот день было потрясенным и разобиженным. Эмили обвиняла ее, обзывала по-всякому, одновременно заворачивая ревущего Лео в голубое флисовое одеяльце. Мне пришлось встать между ними. По крутой дорожке Эмили пошла к своей машине, а я поплелась за ней, даже не обернувшись, чтобы проверить, смотрит ли мать нам вслед.