Евгений Гагарин - Советский принц ; Корова
— Как ты смеешь, нахал! — возмутилась тетка, тяжело дыша.
“Как жаба!” — подумал Гриша, уходя в палисадник. Он устал, ему хотелось есть, но он знал, что в присутствии старшей сестры тетка Мара, которая была добрей, не решится ему ничего дать. Надо было ждать обеда, пяти часов. Тетка Нита тоже не была, в сущности, злая, лишь какая-то по-детски эгоистичная: в первую очередь она всегда думала о себе и вообще занималась только собой. “От переизбытка породы”, вспомнил он слова полковника Хвостовского. Он сел с книжкой на крылечко, но сильно палило солнце, кусались мухи, читать не хотелось.
— Это война, поверь мне, моя милая, я, как вдова генерала, знаю, — долетел до него голос тетки Ниты. Она только что, видно, прочла газеты и, как всегда, пророчествовала войну. Никакой войны обычно не случалось; тетка об этом, однако, позабывала, а возражений не терпела. Злоба охватила его вдруг. Тетки ничего толком не умели делать сами, только принимали гостей и разговаривали без конца, и ему пришло в голову, что если раньше все были такие, то, может быть, надо было сделать революцию. И он долго не верил больше в мигрень тетки Мары и в ее святость и считал притворством все ее вздохи, закатывание глаз, свячение воды и хлеба, беготню по церквам, тогда как дома тетки ни о ком не говорили добром. Они ненавидели большевиков за то, что те отобрали усадьбы, а при встрече всячески льстили им и прикидывались, будто все шло хорошо. “А вот мама! — подумал он с гордостью, — она не прикидывается, она говорит правду в лицо и не заискивает перед коммунистами, — потому она и в тюрьме! И мама все умеет делать, все! Как настоящая дворянка. Adel und Edel!.. — как говорил старый полковник”.
Под вечер он пошел в лес на озеро, где собиралась их компания. Было у него сегодня с собой несколько штук картофеля — удалось утаить от обеда; была соль. “Ребята тоже что-нибудь принесут, Наташка наверняка, — соображал он, — может, ершей наловим, уху сварим. Уха — была бы лафа!” До лесу шел он полем, межой. Рожь стояла густо, выше его ростом. “Уродил Бог в этом году, — вспомнил он разговоры баб в поезде. — А собирать-то и некому, всех крестьян решили”. Уж давно рожь выколосилась, давно созрела и стояла, изнемогая от собственного весу, спелости, будто вся истомившись от ожидания; дышала теплом и той благодатной силой, что несет в себе хлебное поле. От ветра рожь туманилась, рябь пробегала по ней, как по воде. Хлебная рать! — сравнил он; в самом деле казалось — то идет, широко растянувшись, утомленное войско, взбирается на пригорки, спускается в долины; колыхались и поблескивали ланцеты на солнце — некая старинная, святая рать… На межах ярко желтели одуванчики, лютики, полз мышиный горошек; иногда шумно взлетали перепелки, сильно хлопая крыльями, и, точно мурлыча, неслись, ныряя совсем низко, над полем, и он радостно бил в ладоши — вот бы подстрелить! Отец, говорят, хорошо стрелял — гусей на лету бил без промаху. Ах, здорово! — думал он. А над головой стояло какое-то бесплотное сияние, небо было словно выжжено дотла, и несло кругом жаром и силой этого мира, — и сердце мальчика трепетало от радости жизни и света и все-таки не могло, не смело вполне ей отдаться: мешало что-то, было не так, как надо, или не хватало чего-то… И та же рожь, и та же кашка, и мухи, и мошки, вдали коровы на пригорке, и картофель в нежных розовых цветах, и все-таки что-то было не так, не так!.. Мама в тюрьме! — пришло ему в голову, поражая всей нелепостью, всем разительным несходством того, что он видел, и этого сознания…
А когда он вошел в бор и пошел напрямик без дороги, осторожно ступая босыми ногами на пни и сосновые шишки, охватило его знакомое легкое чувство, как всегда здесь. В бору было много озер; то справа, то слева, меж стволов, дымясь, лоснилась вода. Но их озеро лежало укрыто, обнесенное соснами, как частоколом; за это они его и облюбовали. Водилось в нем много рыбы, окуня, и в прежние годы ходили сюда ребята со всех деревень удить на ночь; всюду вдоль берегов чернели следы от кострищ. А последнее время мало кто ходил сюда, кроме их компании, деревни опустели. Уже издали он услыхал голоса; Хвостовские были, видно, уже там!.. И, обжигая руки и ноги, он продрался на берег сквозь дикую заросль крапивы, возносившейся выше его роста, уже блеклой, осыпающейся и особенно благоуханной душмянки и иван-чая. Хвостовские сидели на берегу под сосной, все трое: Алеха, Ивашка и Мишка — младший брат, 6 лет, до смешного похожий лицом на Наполеона; оба старших удили.
— Наташка сегодня придет, — сообщил Гриша. — Я ее в Москве видел. Клюет? — спросил он. Уху бы сварить, я картошки принес. А у вас есть что?
— Картошка есть, — ответил Алеха. А Наполеон громко закричал: “Мне луку на улице дали, вот!..
— Ага, молодец Наполеон! — Гриша сел рядом с братьями. — Будем, значит, ловить, хлеба, может, Наташка принесет…
Алеха и Ивашка Хвостовские были его главные друзья, неразлучно росли почти 10 лет; они тоже нигде не учились, происходили. Как и он, из столбовых дворян, хотя отец их, частью из юмора, частью из предосторожности, и коверкал теперь свою фамилию, переставляя на простонародный лад ударение, но все знали, что семья графская. Разницей между семьями было разве лишь то, что у Гриши отца уже расстреляли, а у Хвостовских он еще жил; зато мать их умерла в тюрьме. Как и он, были они сухопары, жилисты, будто скручены из веревок; от вечного недоедания вымахали в высоту, как большинство детей этих голодных лет; и так же, как и Гриша, ходили босые, грязные, оборванные, с красными потрескавшимися руками, со сбившимися волосами; Наполеон то и дело чесался и ковырял в носу, — и все-таки веяло от них породой; вопреки всему было видно, что созданы они были для иной жизни, и сами они знали это. Гриша вспомнил своих лондонских кузенов и их смокинги. Для такой жизни?.. Нет, Алеха, Ивашка, Наполеон были в миллион раз лучше: те были фраеры, полотеры! Это для них нужны были притоки Миссисипи и стишки — а не для него! Для него и Хвостовских были тюрьма и голод! “Не пойду на урок больше!” — решительно заключил он, разматывая удочку.
— На ершей, что ли? — спросил он. Была здесь песчаная отмель, днем они купались тут, а вечером хорошо брали ерши со дна. — Не рано?
Все трое молча сидели над удочками; Наполеон ушел за шишками и ветками для костра. Еще не клевало; было тихо. На середину озера мощно рушилось солнце, как будто там взрывались солнечные ядра, а у берегов вода была темна, казалась железной, непроницаемой. Иногда набегали упруго выгибающиеся волны, как огромные, темноблещущие змеи, колебля прибрежные кувшинки и распластываясь с легким шипением на берегу.
— Наташка, значит, придет? — спросил вдруг Алеха. Наташка приходилась им сродни, они обожали ее и избегали говорить об ее уходе в Москву. — Помнишь, — продолжал он оживленно, вытаскивая первого ерша, — помнишь, бывало, сколько ребят сюда приходило! Наполеон еще совсем маленьким был…
С каждым годом их становилось все меньше и меньше. Не было Шевриных, — всю семью сослали в Туркестан, и из ребят там кто-то, кажется, уже умер. Сережку Полызина расстреляли. Сарепту с матерью выпустили за границу, Валька сидела в тюрьме. Не приходили больше и ребята с деревни — много дворов раскулачили, хозяев разослали по всей России. Совсем мало осталось, с грустью подумал Гриша, вспоминая несколько счастливых лет, проведенных здесь до ареста матери, пожалуй, только он да Хвостовские, Наташка уже не в счет, раз она жила в Москве. Не в счет и Стенька Булыга, сын сосланного кулака из соседней деревни, хоть он и приходил еще иногда из Москвы. Стенька давно уже стал уркой, беспризорным, с тех пор как потерялся от отца и матери по дороге в Сибирь; этим летом он пришел в Москву и спал под котлами с асфальтом…
Наполеон с шумом пробился через заросли, принес хворосту и шишек в шапке, а за ним бесшумно, словно вырастая из земли, так что все вздрогнули, возник Стенька Булыга и с ним еще один мальчик, лет 16, весь выпачканный сажей, в овчинном полушубке на голом теле. Он коротко, по-волчьи, озирался, не шевеля головы; по-негритянски сверкали его зубы; видно было, что он всегда настороже. “Урка, из беглых, — определил Гриша, — спит в котлах”.
— Здорово, — развязно приветствовал Стенька. — В гости пришли, наше вам с кисточкой. А лягавых нет? — Он засмеялся: — Этот тоже с наших крестьянских, с Волги, — указал он на спутника, — Егор звать, таперь, известно, ширмач, наш брат… с лагеря ушел — одна горя…
Стенька приводил не в первый раз своих товарищей из Москвы, из беспризорных, и никто этого уже не пугался более, а сначала мальчики опасались урок, смущаясь их дикого вида — грязи, рвани и ругани. Оказались те, однако, вовсе не разбойниками, а такими же крестьянскими детьми, как сам Стенька, и в урки попали по неволе. И теперь Гриша смело подходил в Москве к беспризорным, и многие его знали уже и звали, как и Наташка: “Принц”.