Леонид Сергеев - Самая счастливая, или Дом на небе
На столбе перед общежитием висел громкоговоритель «колокол», вокруг которого росло множество подорожников, их цветы «солдатики» стояли как свечи на именинном пироге. По вечерам жильцы из общежития и соседних домов собирались у колокола слушать последние известия. Собирались задолго до сообщений. Одни садились на лавку, другие приносили табуретки. После сообщений долго не расходились, обсуждали события, спорили… Теперь разговоры и не вспомнить, но в память четко врезались цветы «солдатики» и бой курантов перед сообщениями. От этих звуков после войны я еще долго вздрагивал; они были как эхо далекого обвала, как раскаты грома — отголоски уходящей грозы.
И еще запомнились тени. В общежитии от «буржуек» и коптилок падали глубокие, густые тени. Точно развешанные, они дрожали на стенах и казались призраками погибших на войне.
Я вспоминаю, как мы с Юсупом собирали на речке моллюсков, искали в поле невыбранные картофелины, стручки чечевицы — из них наши матери варили баланды…
Теперь я часто вижу, как в булочной подолгу трогают булки, принюхиваются — ночной ли выпечки, не черствые ли? А передо мной встают подвальные окна столовой при госпитале, куда мы бегали нюхать запахи (это так и называлось «пошли нюхать»), картофельные очистки, которые мы собирали на помойке столовой и потом жарили на стенках «буржуйки», кипяток с сахарином и жмых, заменявший нам сладости…
Помню мы с отцом отстояли очередь в магазин, где по карточкам выдавали черный хлеб. Отец вошел в магазин, мне наказал ждать его у входа. День был дождливый, ветреный; ожидая отца, я сильно продрог, от голода чувствовал жуткую слабость; поглядывая на дверь, я думал лишь об одном — какой будет хлебный довесок, большой или не очень (хлеб отпускали строго по граммам). Отец всегда давал мне довесок, но в тот день вышел и быстро пошел в сторону. Я догнал его.
— Пап, дай довесок!
— Отстань! — буркнул отец.
Я схватил его за руку.
— Пап, дай!
Он оттолкнул меня и вдруг я увидел, что это не отец, а мужчина похожий на него. Видимо, от голода у меня ослабло зрение.
Замечательно, что теперь дети не знают, что такое хлебные карточки и жмых, махнушка и расшибалка, но, пожалуй, у моего поколения перед нынешним есть преимущество — мы знаем цену вещам, наш фундамент крепче. И потом, дети военного времени не имели игрушек и оживляли чурки, палочки — «это будет собака, это слон» — через воображение развивали таланты; теперь дети тупеют у телевизора.
На зиму «буржуйки» перетащили в комнаты и трубы выставили в форточки. В то время топливо экономили и батареи бывали чуть теплыми, а морозы начались лютые: трескались кирпичные дома, лопались водопроводные трубы, замерзали на лету и падали воробьи… До сих пор мне снятся керосиновые коптилки с нитями копоти до потолка, наше окно с толстой наледью на стекле, скуповатый свет. Я слышу, как за окном, точно тетива лука, гудят заледенелые прутья, ощущаю холодное одеяло, сшитое из лоскутов (уходя на работу, отец с матерью еще укрывали нас своими одеялами). Прошло столько лет, а привычка спать, накрывшись с головой, осталась у меня по сей день.
Но кое-кто из предприимчивых людей и то суровое время пережил неплохо. У Смеяцких, например, было тепло — они обили стены одеялами. И питались они лучше всех. А сколько скупили за бесценок вещей у своих бедствующих соседей! Ходил слух, что накопленного золота им хватит на всю жизнь.
— Чтоб их разорвало от богатства, — злился Юсуп.
Теперь среди молодежи модно ходить в потертых куртках, носить холщовые сумки, но здесь уж первенство точно принадлежит моему поколению — мы носили ватные телогрейки, вместо портфелей — сумки от противогазов, вместо носков использовали газеты (в драных валенках ноги мерзли нешуточно). Только у Вовки Смеяцкого было зимнее пальто и предмет постоянной нашей зависти — скрипящая полевая сумка со множеством отделений. Вовка не давал даже трогать ее, и вообще всячески подчеркивал свое превосходство, но мы не очень-то обижались — в детстве друзей не выбирают, дружат с теми, кто живет во дворе.
Школу тоже почти не отапливали, и часто сидели за партами в телогрейках, а те, кто ходил во вторую смену, занимались при свечах. Учебников не хватало, выдавали один на троих. Тетрадей не было совсем, писали на оберточной бумаге. Тетради появились только в конце войны — красивые, пахнущие типографской краской, с форматками на обложке и белыми страницами в клеточку и косую линейку, с синей полосой — полями. Вначале ими награждали за хорошие отметки, потом стали выдавать всем. Именно с того времени стопка белой бумаги для меня представляет огромную ценность — всякий раз поглаживаю ее, перекладываю, а записывая что-либо, стараюсь бережно использовать площадь каждого листа с обеих сторон. В некоторые писчебумажные принадлежности (толстые блокноты и «общие» тетради) вообще ничего не записываю — складываю их в ящик стола, с надеждой использовать для особо ценных мыслей, которые, возможно, когда-нибудь придут в голову.
В школе старшеклассники считали нас, малолеток, совершенно безмозглыми, что, конечно, не соответствовало действительности, но что точно — мы были чересчур легковерны. Однажды один парень татарин подозвал меня.
— Эй, ты! Подойди к своей училке и скажи… (он произнес фразу на татарском языке).
— А что это? — спросил я.
— Ну, просто «поздравляю вас». У нее день рождения.
Нашей училкой была молодая татарка, которая только недавно окончила педучилище и выглядела одногодкой старшеклассников. Я подловил ее в прихожей школы и выпалил заученные слова. Училка густо покраснела, отвела меня в сторону.
— Что ты говоришь, негодник?! Кто тебя этому научил?! Никогда больше этого не говори!
Оказалось, парень научил меня безобразному предложению, которое в сглаженном переводе звучит как «пойдем в кустики».
После школы катались на колбасе промерзших трамваев, носились по ледяному желобу на каталках, сделанных из железных прутьев, бегали на свалку трофейной техники, которую привозили к заводу на переплавку. На свалке находили каски, пулеметные ленты, патроны. Несколько раз устраивали «стрельбу» — в овраге разжигали костер и бросали в него патроны; сами прятались в канаве «окопе», но вскоре за эти опасные игрища получили взбучку от участкового.
Но самые лучшие воспоминания связаны с ледником. Его заливали недалеко от общежития и наращивали всю зиму, а летом кололи ломами и развозили глыбы льда в продовольственные магазины и морги. По леднику мы гоняли на коньках, прикрученных веревками к валенкам. Некоторые катались на одном коньке, а кое-кто и просто на дощечках и рейках; и конечно играли в «русский хоккей» (мячом служила консервная банка)…
У Вовки Смеяцкого была деревянная лошадь. Чтобы посидеть на этой лошади, мы стояли в очереди, а за «сиденье» Вовка брал определенную плату: сахарин или жмых. Один раз мать дала мне кусок сала. Весь день я носил его в кармане, ждал, когда появится Вовка; время от времени нюхал и облизывал кусок, раза два надкусил, но все же сберег и «прокатился» на лошади.
Я заметил — взрослые моего поколения не меньше детей любят игрушки — мы не доиграли в детстве. Как-то лет в тридцать я подобрал на улице покореженную игрушечную легковушку, принес домой, починил, стал пускать по полу, испытывая невероятный восторг. Соседей подавило это зрелище, они смотрели на меня как на тронутого. Я и сейчас слыву барахольщиком — подбираю у помоек чуть поломанную мебель и всякие штуковины, приношу домой, ремонтирую — не могу смотреть, как выбрасывают вещи, которые еще могут послужить.
У нас не было игрушек, зато мы играли в «чижа», лапту, городки. Жаль, что эти простые народные игры ушли в прошлое! И где теперь самострелы и самокаты — первое, что делали наши детские руки?! Именно тогда в нас закладывалась любовь к труду. Те игры и самоделки доставляли нам радость, мы были по-своему счастливы. Конечно, теперешним подросткам наши радости покажутся смешными, но у всех свои радости и ценности. Я знаю бывших фронтовиков, которые, несмотря ни на что, считают годы войны лучшими в своей жизни — тогда они познали, что такое настоящее мужество и братство; все послевоенное для них — приложение к тем годам.
5.На третьем этаже общежития жила тетка Груша с дочерью Настей. В их комнате висел оранжевый абажур, от которого струился мягкий свет. Его я особенно запомнил. Его и запах духов тетки Груши, всегда веселой, носившей яркие платья, будто и не шла война и ее муж не был на фронте. А Настя считалась самой красивой девчонкой в общежитии и вообще во всей Клыковке. Их женская школа находилась через улицу от нашей мужской (мы учились раздельно, для моего поколения был создан искусственный барьер), но половину пути мы с Настей вполне могли бы ходить вместе. Только не я один об этом подумывал. За право носить ее портфель жестко соперничали Юсуп и Старик — Левка Старостин. Если один из них нес ее портфель, можно было определенно сказать — другой придет в школу с синяками. Это было позорное соперничество. Сама Настя никому не отдавала предпочтения. Больше того, как опытная блудница, подогревала ревность поклонников: Юсупу говорила, что Левка добрый, подарил ей марки, а Левке — что Юсуп пригласил ее в кино. Как только я уловил это коварство, сразу окрестил ее «воображалой», и интерес к ней у меня пропал.