Жорж Перек - Исчезновение
Позже, ночью, ему померещилось – перевоплощение в духе Кафки, – что он дрыгает ногами в своей кровати; на нем бронзовый нагрудник, и он никак не может нащупать точку опоры. Он покрывался потом. Было слишком жарко. Он выл, взмахивал рукой с тремя когтистыми пальцами, но никто не приходил на помощь. В доме стояла полная тишина, разве что чуть слышно капала из крана вода. Кто знал о том, в каком он находился положении? Кто мог бы его сегодня навсегда освободить от мучений? Найти слово, произнеся которое можно было бы смягчить его боль? Ему не хватало воздуха. Он чувствовал, что начинает задыхаться. Жгло в легких. Скрытый недуг перепиливал гортань. Он хотел заорать: «SOS!» Но издал лишь жалобный стон. Губы скривились в болезненном оскале, лоб и шея сморщились. Он кричал, как новорожденный. Истекал потом, словно свинья, которую закалывают. Грудь наполнялась какой-то болезненной тяжестью. Глаза застыли, словно он умирал. Из загнивающей барабанной перепонки сочилась, текла черная кровь. Вконец ослабевший, он все еще метался в постели, он хрипел, он агонизировал. На правом предплечье открывался огромный карбункул, время от времени из него брызгал гной.
Он худел – просто таял. Терял по меньшей мере пять килограммов в день. Рука походила теперь на культю. Голова болталась на иссохшей шее. И все время грудь изо всех сил сжимал до мучительной нечеловеческой боли какой-то невидимый удав – он словно подвергался гарроте.[47] Трещали суставы, ломались кости. Он не мог больше издать ни звука.
Позже он понял, что к нему приближается смерть. Никто не посещал его. Никто не догадывался о недуге, который сокрушал его. Никто не облегчит его конец, священник не отпустит грехи.
Он следил за парящим высоко в лазурном небе грифом. Вокруг кровати кого только не было: огромные черные крысы, мыши – и домашние, и лесные, и полевые, – тараканы, жабы, тритоны – все эти стервятники напряженно вглядывались в него, готовые вот-вот наброситься на теряющего последние силы человека. На него пикировал сокол. Бежал из глубины Сахары шакал.
Воображение порой тревожило его, но в то же время и забавляло: стать обедом для шакала, кормом для мыши-полевки или добычей для кружившего над ним грифа (наверняка он прочитал о чем-то подобном у Малколма Лаури)[48] – воистину это было желанием Амфитриона,[49] исходившим из самой глубины его души.
Собственная внешность, внешность больного человека, все больше привлекала его. Ему захотелось увидеть в ней знак более точный, течение как можно более близкое к путеводному, а то и вовсе начальную нить.
Не смерть (хотя она заявляла о себе каждое мгновение), не Проклятье (хотя и оно все время давало о себе знать), но прежде всего ощущение: нет, имя, пробел.
Все имело нормальный вид, все имело здоровый вид, все имело значащий вид, но под шатким прикрытием слова, наивного талисмана, серо-серого двурогого существа проявлялся ужасающий хаос; все имело нормальный вид, у всего будет нормальный вид, но однажды, через неделю, через месяц, год, все испортится: появится дыра, которая будет все увеличиваться, день за днем – колоссальный пробел, бездонный колодец, вторжение белого. Один за другим, мы замолчим навсегда.
Совсем не зная, где рождалась ассоциация, он представлял себя героем некогда прочитанного романа, появившегося лет десять назад под Созвездием Южного Креста, романа «Исидро Пароли» или, скорее, Онорио Бустоса Домека,[50] в котором рассказывалось о незабываемом, сногсшибательном, оглушающем ударе судьбы, поразившем одного изгнанника, беглого пария.
Его также звали Измаил.[51] С болезнью почти сверхчеловеческой прибыл он на островок, который считался необитаемым, и нашел себе убежище в дыре, где провалялся, агонизируя, целую неделю. Сердце его уже почти останавливалось. Вдобавок ко всему он заболел еще и малярией. Он дрожал, задыхался, силы его иссякали.
Однако по прошествии этой самой недели сверхъестественное здоровье позволило ему подняться. Исхудал он до невозможности, но все же смог выползти из дыры, в которой едва не умер. Утолил жажду. Попробовал пожевать желудь, который тут же выплюнул. Затем научился распознавать съедобные плоды и грибы; когда он съел один плод, похожий на абрикос, тело его покрылось пурпурными бубонами, но позже он нашел ананасы, орехи, хурму, дыни.
Когда наступала ночь, он заостренным камнем делал на палке насечку. Через три недели он построил себе настоящую хижину: утрамбованная земля, три стены, калитка, крыша из самана. Трута у него не было, поэтому он все ел сырым. Несколько раз ему становилось страшно, что на него нападет хищный зверь. Но так уж случилось (так, по крайней мере, он считал), что на островке не было ни рысей, ни пум, ни ягуаров, ни бизонов. Правда, однажды вечером ему показалось, что он увидел бродившего поблизости орангутана. Однако никто на его жилище не нападал. Он запасся хорошей дубиной из орешника, она бы ему здорово помогла, если бы пришлось от кого-нибудь защищаться.
Через месяц Измаил, преисполненный самонадеянности, решил осмотреть островок. Робинзон своего неизвестного Тристана да Кунья, он с дубиной в руках пробродил по нему целый день. Вечером, стоя на вершине горы, он окинул взглядом свои владения. Там он решил и заночевать, потому что близилась ночь и уже почти ничего не было видно. Утром он с той же точки внимательно осмотрел островок. На севере увидел ручеек, впадавший в небольшое болотце, дальше, неподалеку от берега, различил, вздрогнув, несколько весьма любопытного вида холмиков. Спустившись вниз, он осторожно подошел к ним; как он понял, это была некая техническая система. Он предположил – и в догадке своей не ошибся, – что изначально она функционировала с помощью прилива воды. Затем он неожиданно, еще не понимая, что все это значит, обнаружил жилище, а рядом с ним – огромный аквариум, можно сказать бассейн, и радиоустановку.
Все имело заброшенный вид. Он увидел колодец, в котором нашли себе прибежище три больших броненосца. Дно аквариума было покрыто перегноем, в нем копошились черви.
Дом построили, должно быть, не меньше двадцати дет назад, в стиле, который был тогда в моде. Можно было сказать, что это одновременно и казино, зодчий которого вдохновлялся мотивами рококо, и бунгало, и шикарный дом терпимости.
Деревянная дверь, трехстворчатая, подобно муха-рабу[52] решетчатая, вела в коридор с высоким потолком; длиной шагов в двадцать, не меньше, он вел в свою очередь в большую круглую гостиную, застланную огромным турецким ковром, вокруг которого стояли диваны, софы, узенькие оттоманки, пуфы. Винтовая лестница вела на лоджии. С потолка, сделанного из прочного светлого дерева (гайяка или сандала), свисал алюминиевый тросик с медным крюком, отполированным до ослепительного блеска старательным мастером; на крюке этом был подвешен японский бумажный фонарик, придававший всему вокруг слабый опаловый цвет. Три эркера, стекла которых были заключены в рамы с золотыми насечками, выводили на балкон, откуда открывалась великолепная панорама.
Измаил осторожно, остерегаясь опасности, шаг за шагом исследовал помещение. Ощупал стены, потолок, панели. Открыл все до одного выдвижные ящики и заглянул в них. Обыскал каждый угол. В подвале обнаружил всевозможные приспособления, собранные в одну электрическую цепь, предназначения которой он так и не понял, – в ней были осциллограф, зеркало с поляризующими лучами, рупор, аппаратура hi-fi, шасси с цилиндром усиления, восьмиканальная зубчатая рейка, стробоциклоидальный маховик.
Спать в этом доме он не осмелился. Но прихватил с собой кучу разных инструментов, котел, доску для рубки мяса, сито, зажигалку, бочонок со спиртным, дошел затем до надежного прибежища, которое недавно присмотрел себе неподалеку в лесу. Потихоньку, день за днем, привел это убежище, насколько смог, в относительно приемлемый вид. В последующие дни он охотился, убил кролика, поймал однажды с помощью лассо золотистого зайца-агути, запасся салом, навялил мяса, сделал кровяные колбасы.
Прошел месяц. Подул муссон. Лазурное небо помрачнело, было видно, как на горизонте собираются сначала слоисто-кучевые, потом слоисто-дождевые, затем перисто-кучевые облака. Снизу поднимался поток холодного воздуха. Приближающийся прилив вытеснял дружественный отлив. Лил дождь.
Тремя днями позже, утром, Измаил увидел, что к островку подошла яхта. Сойдя с нее на берег, несколько человек направились в казино. Чуть позже до него донеслась музыка джаз-банда, исполнявшего популярный лет двадцать назад фокстрот – он и не думал, что эта мелодия доживет до сегодняшних дней. А затем все полетело вверх тормашками.
Сначала Измаилу захотелось убежать, спрятаться в своем убогом убежище. Но все увиденное и услышанное заинтриговало его. Он подкрался к казино. И от того, что увидел, испытал шок: люди танцевали неподалеку от дома, резвились в вонючем аквариуме. Развлекались трое мужчин и три девицы. Толстый грум, ловко протискиваясь между ними с большим круглым подносом, предлагал компании сандвичи, напитки и сигары. Один мужчина – лет двадцати пяти, не больше, крепко сложенный, подтянутый, улыбающийся, – был в смокинге, по-видимому, от Кардена, с воротничком а ля Мао, без единой пуговицы; с той поры, как такой фасон был в моде, прошло немало времени. Другой, бородатый, постарше, скорее всего P.D.G., был во фраке. Он потягивал виски. Затем, бросив в стакан три кусочка льда, он предложил напиток своей подружке, дремавшей в гамаке.