Хавьер Мариас - Белое сердце
— Ничего страшного, — сказал я.
— С кем ты говоришь? — спросила Луиса. Она без моей помощи понемногу выходила из оцепенения (голос был уже не такой хриплый, а вопрос более конкретный), но пока еще не могла справиться с окружавшей ее темнотой. Может быть, она просто не понимала, что уже ночь.
Но и на этот раз я не ответил ей, не подошел к ее постели, чтобы поправить сбившиеся простыни, — именно в этот момент с шумом распахнулась балконная дверь в номере слева, и я увидел, как мужские руки легли на железные перила, или лучше сказать, вцепились в перила, словно те могли вырваться, а затем позвали: «Мириам!»
Мулатка в нерешительности снова посмотрела наверх, на сей раз совершенно определенно влево от меня, вне всякого сомнения именно на тот балкон, дверь которого только что открылась, и на сильные руки мужчины. Он был в рубашке с длинными рукавами, рубашка была белой, рукава ее были закатаны, руки были волосатые, такие же, как мои. Я перестал существовать, просто исчез. Рукава моей рубашки тоже были закатаны. Я закатал их перед тем, как выйти на балкон, чтобы облокотиться на перила, но сейчас я исчез, так как снова стал самим собой, то есть для нее — никем. У мужчины на безымянном пальце правой руки было обручальное кольцо, похожее на мое, только свое я носил на левой руке. И большие черные часы он тоже носил не на левой руке, а на правой. Должно быть, он был левша. На мулатке не было ни часов, ни колец.
Я вдруг подумал, что наверняка тип с соседнего балкона стоял там все это время, просто его фигура была женщине почти не видна, а моя была видна хорошо, так как я стоял, перегнувшись через перила балкона. Сейчас незаметной стала моя фигура, и это уже я не видел мужчину, как, впрочем, и Луису, к которой стоял спиной. Возможно, этот тип подавался время от времени то вперед, то назад, не открывая дверей, стараясь, чтобы его не заметили близорукие зеленые глаза женщины на улице. Так что она была права: тот, с кем у нее было назначено свидание, давно уже тайком от нее поднялся к себе, чтобы понаблюдать издалека, как она будет ждать, как будет нервно ходить туда-сюда, как, спотыкаясь, пойдет к отелю, как упадет, как будет обуваться, — наблюдать все то, что довелось увидеть мне.
Любопытно, что Мириам вела себя с ним совсем не так, как вела себя со мной, когда приняла меня за другого, за этого человека с длинными, сильными волосатыми руками, с часами и кольцом на правой руке. Увидев его (теперь уже точно его, того, кого ждала так долго) и услышав его голос, она не сделала никакою жеста, ничего не крикнула, не начала оскорблять его или угрожать, и не было гневного взмаха обнаженной руки с быстрыми пальцами («Я до тебя доберусь!» или «Я тебя убью!»), возможно, потому, что он (в отличие от меня, когда я был им) заговорил с ней, или потому, что он назвал ее по имени. Лицо ее изменилось: на короткий миг на нем появилось выражение облегчения, почти благодарности неизвестно кому, и походка ее стала куда более грациозной, словно она шла босиком и ноги ее не были такими мощными. Она прошла оставшиеся до отеля метры, вошла в вестибюль со своей большой черной сумкой, которая уже не казалась такой тяжелой, и исчезла из поля моего зрения, не сказав мне больше ни слова, примирившись с жизнью за время этого короткого пути. Балконная дверь в номере слева закрылась, а потом снова приоткрылась, словно ее толкнул порыв ветра или мужчина передумал через секунду после того, как закрыл дверь (потому что ветра не было), и не мог решить, закрыть ему дверь или оставить открытой, когда придет женщина, которая, должно быть, уже поднималась по лестнице. И тогда я наконец (хотя времени прошло очень мало, и Луиса еще не совсем очнулась от сна) покинул балкон, включил ночник и заботливо склонился над изголовьем нашей кровати, заботливо, но с запозданием.
* * *
Причину моего промедления я объяснить не могу, и уже тогда я искренне в нем раскаивался, но не потому, что оно могло иметь какие-либо последствия, а потому, что могло быть истолковано как невнимание и пренебрежение. И если это мое запоздание всколыхнуло во мне первое из тех мрачных предчувствий, о которых я уже говорил, и вновь напомнило мне, что после нашей свадьбы мне с каждым днем становилось все трудней думать о Луисе (чем более реальной и осязаемой она становилась, тем более казалась далекой и непонятной), то второе предчувствие, о котором я тоже упоминал, было связано не с тем, что какое-то время я наблюдал за мулаткой, и не с тем, что я на минуту забыл о Луисе, а с тем, что случилось после, когда я уже вернулся к ней, отер пот с ее лба и плеч, расстегнул резавший ей лифчик, предоставив ей самой решить, снять его или просто оставить расстегнутым. При свете лампы Луиса немного оживилась, она попросила пить, а выпив воды, почувствовала себя немного лучше и захотела поговорить, потом совсем успокоилась, заметила, что простыни уже не такие липкие, аккуратно застланная постель удобна, а самое главное, — поняла, что уже поздно, и, хочешь не хочешь, а день закончился, и ей не остается ничего другого, кроме как махнуть рукой на свою болезнь и провалиться в глубокий сон до следующего утра, когда все, скорее всего, встанет на свои места и наше свадебное путешествие пойдет своим ходом, а ее тело снова станет здоровым и послушным. И тут она вспомнила о моей недавней оплошности, которой она, собственно, даже не заметила, она просто вспомнила, что я сказал «Ничего страшного» кому-то, кто был на улице, откуда сквозь полусон-полу-дрему до нее доносились голоса и крики, которые ее разбудили и даже испугали.
— С кем это ты говорил? — снова спросила она.
Не было никакой нужды лгать ей, и все же у меня появилось ощущение, что именно это я и делаю, хотя я говорил правду. В руках у меня было полотенце, один конец которого я намочил, чтобы освежить лицо, шею и затылок Луисы (ее длинные спутанные волосы прилипли к коже, а несколько волос легли поперек лба, как прообразы будущих глубоких морщин, заставив мое сердце на миг сжаться).
— Ни с кем. Какая-то женщина приняла меня за другого. Перепутала наш балкон с соседним. Наверное, видит плохо: только когда была уже совсем близко, поняла, что я не тот человек, которого она ждала. Они там… — И я показал на стену, за которой были сейчас Мириам и тот мужчина. Около этой стены стоял столик, а над ним висело зеркало, в котором то исчезали, то вновь появлялись наши отражения.
— Но почему она кричала на тебя? Мне показалось, что она очень кричала. Или мне все это приснилось? Мне так жарко! — Я положил полотенце на кровать и несколько раз провел рукой по щеке Луисы и по ее круглому подбородку. Ее большие темные глаза были еще мутными, но жар уже спал.
— Этого я знать не могу, ведь она кричала не на меня, а на того человека, за которого она меня приняла. Кто знает, что у них там произошло.
Хлопоча вокруг Луисы, я слышал (не вслушиваясь, потому что был занят Луисой и разрывался между постелью и ванной комнатой, делая одновременно несколько дел), как простучали по коридору каблуки и смолкли у соседней двери, как дверь открылась (раньше, чем в нее постучали). Теперь, после легкого скрипа (очень короткого) и мягкого удара захлопывающейся двери (дверь закрывалась очень медленно) до меня доносилось только неразборчивое бормотанье, шелест слов, понять которые я не мог, несмотря на то, что разговор шел на моем родном языке, и на то, что дверь соседнего балкона оставалась полуоткрытой, а дверь нашего балкона я не закрывал совсем.
К чувству вины перед Луисой, которое я испытывал из-за непростительного промедления, с которым отозвался на ее зов, прибавилось чувство вины за мою теперешнюю суетливость. Я понимал, что торопился не только потому, что хотел скорее успокоить Луису, поправить простыни, облегчить, насколько можно, ее страдания, но и затем, чтобы она не задавала мне вопросов, чтобы снова уснула, потому что у меня не было времени посвящать ее в историю, которая меня заинтриговала. Да и сама Луиса была не в состоянии думать о чем-либо, кроме своей болезни, и пока я отвечал на ее вопросы, мочил в ванной полотенце, поил Луису и гладил ее по подбородку, что я так люблю делать, звуки, производимые мною, и короткие фразы, которыми мы обменивались, мешали мне вслушиваться в доносившееся из-за стены бормотанье, смысл которого мне не терпелось расшифровать. Моя торопливость имела и другое объяснение. Я сознавал: того, что я не расслышу сейчас, я уже не услышу никогда, повторения не будет, это не магнитофонная лента и не видеофильм, где возможна обратная перемотка. Каждый нерасслышанный мною звук будет утерян навсегда. Мы часто не придаем значения происходящим событиям, больше того, иногда мы даже не замечаем их, не видим и не слышим того, что происходит вокруг, а потом ничего уже не вернуть.
Тот день, который мы провели не вместе, мы никогда уже не проведем вместе, и то, что нам хотели сказать по телефону, когда нам звонили, а мы не сняли трубку, уже никогда не будет сказано теми же словами, и Наполнено тем же смыслом, все будет немножко другим или совсем другим, и это потому, что нам тогда не хватило смелости снять трубку.