Борис Рыжий - В кварталах дальних и печальных
Превозмогая обожанье — это ведь и есть влажным взором. Прототип «Уфалея»?! Вот и приехали.
По мнению Алексея Пурина, имидж Бориса Рыжего значил дат него нечто большее, чем желание «походить на всех». «Европеец и не поймёт: как ни странно, Борис Рыжий любил этот несчастный и страшный мир. Этот мир был частью его Куши. Борис жил в нём, пользуясь свободами / на смерть, на осень и на слёзы, — жил им, стремясь алхимически претворить его безобразие в философское золото стихотворной просодии» (opushka. spb.ru/text/purinrigiy.shtml).
Заманчиво представить Бориса Рыжего шпаной со Вторчермета, этаким стихийным самородком. Самородки иногда имеют место, спору нет, но к Рыжему это не относится. Вот Александр Росков, чьё письмо я цитировал в начале статьи, был самородком, поэтом от сохи, точнее — от печки; его, деревенского печника из каргопольской глуши, огранивал сам Межиров, и Росков стал одним из просвещённых литераторов Русского Севера. Вы только посмотрите, какое элитарное стихотворение он выбрал у Бориса Рыжего, чтобы включить в свою микроантологию русской поэзии XX столетия (sukharev. lib. ru/Anthology. htm):
Писатель
Как таксист, на весь дом матерясь,
за починкой кухонного крана
ранит руку и, вытерев грязь,
ищет бинт, вспоминая Ивана
Ильича, чуть не плачет, идёт
прочь из дома: на волю, на ветер —
синеглазый худой идиот,
переросший трагедию Вертер —
и под грохот зеленой листвы
в захламленном влюбленными сквере
говорит полушепотом: «Вы,
там, в партере!»
Да, Борис Рыжий иногда писал и так, потому что по существу он был аристократом духа. И хотя рос в лабиринте фабричных дворов, хотя породнился в своей сердобольной поэзии с этими дворами и их обитателями, сам, как отметил Сергей Гандлевский, «считал себя и был литератором, причём искушённым».
Перед высотами творчества поэта отступает в тень ипостась хулигана и высвечивается лучшее и подлинное. «Сухощавый, элегантный, мнительно самолюбивый, как молодой д'Артаньян, и в то же время приветливый, он был обаятелен и хорош собой… Галантно подарил моей дочери горшок комнатных роз» (Сергей Гандлевский). Галантная роза, подаренная на этот раз жене автора, фигурирует и у Ильи Фаликова, который размышляет о Борисе Рыжем в нескольких работах. Они носят литературоведческий характер (Рыжий в контексте поколений русской поэзии — в цепи великой хрупкое звено), но есть и личное, в частности рассказ о телефонных звонках Бориса накануне самоубийства.
Это были предпоследние звонки, а последнего Фаликов не услышал — ушёл побродить с заглянувшим к нему Рейном. «Именно в те три-четыре часа, пока мы гуляли, ко мне звонил из Екатеринбурга Борис Рыжий. Назавтра он погиб, а я улетел. Не избавиться от вины. Если бы нас не носило по Москве… а?»
Сложный вопрос.
В присутствии Пушкина
Куда существенней чувство вины, от которого давно и постоянно не мог избавиться сам Борис Рыжий.
Есть фотография такая
в моём альбоме: бард Петров
и я с бутылкою «Токая».
А в перспективе — ряд столов
с закуской чёрной, белой, красной.
Ликёры, водка, коньяки
стоят на скатерти атласной…
Стихотворение ошарашивает. Напитками нас не удивишь к их изобильному присутствию в поэзии и прозе Рыжего мы привыкли. Содрогаешься, уяснив, что на этот раз местом возлияния служат места национального поклонения. Пьянка во святыне.
… Подумать страшно, баксов штука, —
привет, засранец Вашингтон!
Татарин-спонсор жмет мне руку.
Нефтяник, поднимает он
с колен российскую культуру…
Всё узнаваемо: засранцы пиарятся, челядь пирует.
Где боль? Куда девался влажный взор? Взгляд поэта насмешлив и точен, сух и беспощаден.
…Стоп, фотография для прессы!
Аллея Керн. Я очень пьян.
Шарахаются поэтессы —
Нателлы, Стеллы и Агнессы.
Две трети пушкинских полян
озарены вечерним светом.
Типичный негр из МГУ
читает «Памятник»…
Далее — страшное:
… читает «Памятник». На этом,
пожалуй, завершить могу
рассказ ни капли не печальный.
Но пусть печален будет он:
я видел свет первоначальный,
был этим светом ослеплен.
Его я предал.
Как любил говаривать сам Борис, базара нет. Спорить не о чем: конечно, предал. Предал дар, ясно сознавая, что допинги — предательство дара. Предал Пушкина, который верил во спасительное вдохновение и нам завещал работать этим старинным, проверенным способом, а про взбодряк и подогрев (см. словарь наркоманов) и слыхом не слышал. Предал маму («Я так трудно его рожала!»), предал отца, который научил его любить стихи. Предавал и терзался, терзался и снова предавал. (Только в песнях страдал и любил./ И права, вероятно, Ирина — / чьи-то книги читал, много пил / и не видел неделями сына.)
Дочитываем последнюю строфу, медленно:
Я видел свет первоначальный,
был этим светом ослеплён.
Его я предал. Бей, покуда
ещё умею слышать боль…
Кто бей? «Ты сам свой высший суд». Всё понимал. За четыре года до окончательного суда над собой написал:
…А была надежда на гениальность. Была
да сплыла надежда на гениальность.
Точно ли, что сплыла, так и не успев реализоваться?
Сложный вопрос.
ИЗБРАННАЯ ЛИРИКА
1992
«Стоял обычный зимний день…»
Стоял обычный зимний день,
обычней хрусталя в серванте,
стоял фонарь, лежала тень
от фонаря. (В то время Данте
спускался в ад, с Эдгаром По
калякал Ворон, Маяковский
взлетал на небо…), за толпой
сутулый силуэт Свердловска
лежал и, будто бы в подушку,
сон продолжая сладкой ленью,
лежал подъезд, в сугроб уткнувшись
бугристой лысиной ступеней… —
так мой заканчивался век,
так несуетно… Что же дальше?
Я грыз окаменевший снег,
сто лет назад в сугроб упавший.
«Облака пока не побледнели…»
Облака пока не побледнели,
Как низкопробное сукно.
Сидя на своей постели,
Смотрел в окно.
Была луна белее лилий,
На ней ветвей кривые шрамы,
Как продолженье чётких линий
Оконной рамы.
Потом и жутко, и забавно,
Когда, раскрасив красным небо,
Восход вздымался плавно-плавно.
И смело.
А изнутри, сначала тихо,
Потом, разросшись громыханьем,
Наружу выползало Лихо,
Опережая покаянье.
«Ещё луны чуть-чуть!» — развоюсь,
Встану, сверкну, как гроза, и…
Не надо!.. Вдруг ещё небо размою
Своими слезами.
«Где-то там далеко, где слоняются запахи леса…»
Где-то там далеко, где слоняются запахи леса,
где-то там далеко, где воздух, как обморок, пестр…
Там, где вечер, где осень, где плачет забытое детство,
заломив локоточки за рыжие головы звезд…
там луна, не лесная, моя, по осенним полянам
мечется, тая в полу —
ночном серебре…
Где я — отблеск луны в бледно-си…
в бледно-синем тумане,
где я — жизнь, не дожитая жизнь городских фонарей.
«Небо как небо, бледные звезды…»
Небо как небо, бледные звезды,
Луна как луна.
Конечная точка отсчета жизни —
Бутылка вина,
звездооборазные слезы.
Мысли о том, что ты ненужный и рыжий.
Но все мы здесь братья
В прокуренной кухне,
А завтра как ухнет,
И в белой палате
К небу прилипнет решетка из стали.
Все мы здесь братья,
мы просто устали.
«Мне наплевать на смерть царя, и равно…»