Борис Рыжий - В кварталах дальних и печальных
В сравнении с благородным прототипом у Бориса Рыжего всё низшей категории: не кипарис, а саквояж; не Азраил, а саксофонист; не Тютчев, а пропойца. «Игра на понижение» встречается раз за разом. Так надо? Не шестикрылый серафим, а зелёный змий. Не Аон, мятежный, просит бури, а Проматерился, проревелся и на скамейке захрапел. Не три пограничника, шесть глаз (Багрицкий), а милицанеры (Четверо сидят в кабине./ Восемь глаз печально сини). Или вот:
На окошке на фоне заката,
дрянь какая-то желтым цвела.
В общежитии Жиркомбината
некто Н., кроме прочих, жила.
И в легчайшем подпитье являясь,
я ей всякие розы дарил.
Раздеваясь, но не разуваясь,
несмешно о смешном говорил…
В «прототипе», у Ярослава Смелякова, начальная строфа такая: Вдоль маленьких домиков белых / акация душно цветёт. / Хорошая девочка Лида / на улице Южной живёт… И в финале хорошую девочку Лиду ожидает хорошая любовь хорошего мальчишки, что в доме напротив живёт. Идиллия! А тут…
Выходил я один на дорогу,
чуть шатаясь, мотор тормозил.
Мимо кладбища, цирка, острога,
вёз меня молчаливый дебил.
И грустил я, спросив сигарету,
что, какая б любовь ни была,
я однажды сюда не приеду.
А она меня очень ждала.
Зачем, к чему эта постоянная игра на понижение? Ведь снижено буквально всё: действующие лица, лексика, реалии. Не всё, однако. Есть важное исключение — уровень драматизма.
Вот Слуцкий. Обращение к теме Бога у него всегда болезненно.
Это я, Господи!
Господи, это я!
Слева мои товарищи,
справа мои друзья.
А посерёдке, Господи,
я, самолично — я.
Неужели, Господи,
не признаёшь меня?
Господи, дама в белом —
это моя жена,
словом своим и делом
лучше меня она.
Если выйдет решение,
чтоб я сошёл с пути,
пусть ей будет прощение:
Ты её отпусти!..
А вот Рыжий со своей дрянью:
— Господи, это я мая второго дня.
— Кто эти идиоты?
— Это мои друзья.
На берегу реки водка и шашлыки, облака и русалки.
— Э, не рви на куски. На кусочки не рви, мерзостью
назови, ад посули посмертно, но не лишай любви
високосной весной, слышь меня, основной!
— Кто эти мудочёсы?
— Это — со мной!
Мольба запредельна. Однако сотрудничать с высшей инстанцией герой не намерен: сам знаю, что мудочёсы, но они — со мной, понятно? Своих не сдаём. Этот тезис развит в инструкции покойному другу («На смерть Р.Т.»):
…Там, на ангельском допросе,
всякий виноват,
за фитюли-папиросы
не сдавай ребят.
А не то, Роман, под звуки
золотой трубы
за спину закрутят руки
ангелы-жлобы.
В лица наши до рассвета
наведут огни,
отвезут туда, где это
делают они…
Снижено всё, что только можно снизить. Ангелы — те же менты, только с крыльями. Дрянь повышает уровень драматизма? Существует такая зависимость? Сложный вопрос, пусть разбираются литературоведы.
«Если бы нас не носило…»
До сих пор речь шла в основном о том, что мне самому пред вставляется особенно значимым в творчестве Рыжего. Но читателя может интересовать более широкий круг вопросов.
Рекомендую несколько серьёзных публикаций, некоторые из них доступны в Интернете.
Я уже упоминал статью, которой на смерть Рыжего отозвался поэт Дмитрий Быков (librus2.ilive.ro/dmitrij_bikov_blud_truda_12465.html). Она бескомпромиссно определяет место Рыжего в литературном процессе: «Борис Рыжий был единственным современным русским поэтом, который составлю серьезную конкуренцию последним столпам отечественной словесности — Слуцкому, Самойлову, Кушнеру. О современниках не говорю — здесь у него, собственно говоря, соперников не было». Мнение о современниках не звучит голословно, Быков называет имена и судит компетентно.
Похожую мысль неизменно озвучивает Евгений Рейн: «Борис Рыжий был самый талантливый поэт своего поколения».
Осторожней подошла к оценке поэзии Рыжего Евгения Изварина, статью которой (seredina-mira.narod.ru/izvarina5.html) я тоже уже цитировал. Для Извариной современники неоднозначны. Это как в музыке: там шоу-бизнес использует словосочетание «современная музыка», чтобы откреститься от собственно музыки, стоящей на плечах гигантов — Прокофьева и Шостаковича, Шнитке и Гаврилина. По-ихнему получается, что собственно музыка несовременна, а современны «композиции», под которые подпрыгивают у микрофона потные неандертальцы. Постсоветская поэзия была близка к подобной подмене понятий. Изварина решительно игнорирует литературный перформанс, поколение Рыжего представлено в серии её статей талантами и выглядит достойно. Какой из подходов точнее — Быкова или Извариной? Возможно, оба.
Очень вероятно, что по-своему справедлива и каждая из попыток объяснить уход поэта из жизни. Изварина видит причину в исчерпанности «сказочного Свердловска»:
«Вне сомнения, он писал всё лучше и лучше, избавлялся от влияний и мог уже говорить (“петь”) своим уникальным голосом. Но — произошел коллапс его мировоззренческой системы, изнутри стал разрушаться искусственно замкнутый мир:
Городок, что я выдумал и заселил человеками,
городок, над которым я лично пустил облака,
барахлит, ибо жил, руководствуясь некими
соображеньями, якобы жизнь коротка.
Вырубается музыка, как музыкант ни старается.
Фонари не горят, как ни кроет их матом электрик-браток.
На глазах, перед зеркалом стоя, дурнеет красавица.
Барахлит городок.
Поэтический мир болен и умирает. Подразумевается, что душевные силы и иные средства, затраченные на его создание, не оправдались и обречены вместе с ним».
Иначе понял причину ухода Алексей Кузин — тоже земляк, тоже поэт. В роковой день 7 мая он записал в дневнике: «Борис покончил с собой от стыда, что он сам себе не хозяин». Очевидна недоговорённость. Тот же Кузин записал шестью месяцами раньше: «Борис, заговорив на языке воров и пьяниц, как бы надел на себя маску. И в этой маске его пустили на современный литературный карнавал. Честнее было бы иметь открытое лицо». И тут же: «Борис это сам понимает и страшно переживает». Его действительно «пустили на литературный карнавал», но большие поэты обеих столиц ценили в Рыжем вовсе не наносное, здесь Кузин ошибается. Они-то как раз дружно отмечали обаятельную интеллигентность, начитанность и, конечно, талант. Тем не менее слова «сам себе не хозяин» могут быть справедливыми. Было давление имиджа — мучительная обязанность «умереть красиво».
«Житейских причин для суицида у Рыжего не было, — пишет критик Кирилл Анкудинов. — И в самом деле: любящая жена, чудесный ребёнок, родители, друзья, всеобщее уважение, набирающая обороты популярность…» Знакомство с обстоятельствами самоубийства, продолжает Анкудинов, вызывает чувство недоуменной неприязни: свой уход из жизни Рыжий обставил театрально. И всё же «хотелось бы верить в то, что — хотя бы в филологических средах — сохранится след легенды о профессорском сыне, которого выманила из дома и повела за собой — музыка. Она повелела ему стать в глазах окружающих шпаной, урлаком, уркаганом — и он подчинился её велению. Она заставила его страдать — и подарила прекрасные стихи, выстроенные на страданиях. Наконец, она подвела его к петле» (folioverso.ru/imena/1/ankudinov.htm).
Музыка действительно постоянно присутствует в стихах Бориса Рыжего, но не очень понятно, почему она должна нести ответственность за взваленный им на себя непосильный имидж. Сам Рыжий грешил на Пастернака:
Быть, быть как все — желанье Пастернака —
моей душой, которая чиста
была, владело полностью, однако
мне боком вышла чистая мечта.
У Пастернака это звучит так: Всю жизнь я быть хотел, как все. А максимальное приближение к реализации этого желания читается в его предвоенном стихотворении «На ранних поездах».
…В горячей духоте вагона
Я отдавался целиком
Порыву слабости врождённой
И всосанному с молоком.
Сквозь прошлого перипетии
И годы войн и нищеты
Я молча узнавал России
Неповторимые черты.
Превозмогая обожанье,
Я наблюдая, боготворя.
Здесь были бабы, слобожане,
Учащиеся, слесаря.
В них не было следов холопства,
Которые кладёт нужда,
И новости и неудобства
Они несли как господа.
Рассевшись кучей, как в повозке,
Во всём разнообразье поз,
Читали дети и подростки,
Как заведённые, взасос…
Превозмогая обожанье — это ведь и есть влажным взором. Прототип «Уфалея»?! Вот и приехали.