Сергей Довлатов - Филиал
— А мы неверующие, — сказали Литвинский и Шагин.
— Как же вы здесь оказались?
— Да, в общем-то, случайно. Просто так, гуляли и зашли…
За обедом вспыхнула ссора. Редактор ежемесячного журнала «Комплимент» Большаков оскорбил сиониста Гурфинкеля. Спор, естественно, зашел о новой России. Точнее говоря, об ускорении и перестройке.
Большаков говорил:
— Россия на перепутье.
Гурфинкель перебил его:
— Одно из двух — если там перестройка, значит нет ускорения. А если там ускорение, значит нет перестройки.
Тогда Большаков закричал:
— Не трожь Россию, инородец!
Все зашумели. В наступившей после этого тишине Гурфинкель спросил:
— Знаете ли вы, мистер Большаков, как погиб Терпандер?
— Какой еще Терпандер?
— Греческий певец Терпандер, который жил в шестом столетии до нашей эры.
— Ну и как же он погиб? — вдруг заинтересовался Большаков.
Гурфинкель помедлил и начал:
— Вот слушайте. У Терпандера была четырехструнная лира. И он, видите ли, решил ее усовершенствовать. Добавить к ней еще одну струну. И повысить, таким образом, диапазон своей лиры на целую квинту. Вы знаете, что такое квинта?
— Дальше! — с раздражением крикнул Большаков.
— И вот он натянул эту пятую струну. И отправился выступать перед начальством. И заиграл на этой лире с повышенным, заметьте, диапазоном. И затянул какую-то дионисийскую песню. А рядом оказался некультурный воин Медонт. И подобрал этот воин с земли недозрелую фигу. И кинул ее в певца Терпандера. И угодил ему прямо в рот. И через минуту греческий певец Терпандер скончался от удушья. Подчеркиваю — в невероятных муках.
— Зачем вы мне это рассказываете? — изумленно спросил Большаков.
Гурфинкель вновь дождался полной тишины и объяснил:
— Хотите знать, в чем тут мораль? Мораль проста. А именно: не повышайте тона, мистер Большаков. Вы слышите? Не повышайте тона! Главное — не повышайте тона, я вас умоляю. Не повторите ошибку Терпандера.
Затем я отправился в галерею Мориса Лурье. Там заседала культурная секция. Должен был выступать Рувим Ковригин. Помнится, Ковригин не хотел участвовать в симпозиуме. Однако передумал.
Еще в дверях меня предупредили:
— Главное — не обижайте Ковригина.
— Почему же я должен его обижать?
— Вы можете разгорячиться и обидеть Ковригина. Не делайте этого.
— Почему же я должен разгорячиться?
— Потому что Ковригин сам вас обидит. А вы, не дай Господь, разгорячитесь и обидите его. Так вот, не делайте этого.
— Почему же Ковригин должен меня обидеть?
— Потому что Ковригин всех обижает. Вы не исключение. В общем, не реагируйте, Ковригин страшно ранимый и болезненно чуткий.
— Может, я тоже страшно ранимый?
— Ковригин — особенно. Не обижайте его. Даже если Ковригин покроет вас матом. Это у него от застенчивости…
Началось заседание. Слово взял Ковригин. И сразу же оскорбил всех западных славистов. Он сказал:
— Я пишу не для славистов. Я пишу для нормальных людей…
Затем Ковригин оскорбил целый город. Он сказал:
— Иосиф Бродский хоть и ленинградец, но талантливый поэт…
И наконец Ковригин оскорбил меня. Он сказал:
— Среди нас присутствуют беспринципные журналисты. Кто там поближе, выведите этого господина. Иначе я сам за него возьмусь!
Я сказал в ответ:
— Рискни.
На меня замахали руками:
— Не реагируйте! Не обижайте Ковригина! Сидите тихо! А еще лучше — выйдите из зала…
Один Панаев заступился:
— Рувим должен принести извинения. Только пусть извинится как следует. А то я знаю Руню. Руня извиняется следующим образом: «Прости, мой дорогой, но все же ты — говно!»
Потом состоялась дискуссия. Каждому участнику было предоставлено семь минут. Наступила очередь Ковригина. Свою речь он посвятил творчеству Эдуарда Лимонова. Семь минут Ковригин обвинял Лимонова в хулиганстве, порнографии и забвении русских гуманистических традиций. Наконец ему сказали:
— Время истекло.
— Я еще не закончил.
Тут вмешался аморальный Лимонов:
— В постели можете долго не кончать, Рувим Исаевич. А тут извольте следовать регламенту.
Все закричали:
— Не обижайте Ковригина! Он такой ранимый!
— Время истекло, — повторил модератор.
Ковригин не уходил.
Тогда Лимонов обратился к модератору:
— Мне тоже полагается время?
— Естественно. Семь минут.
— Могу я предоставить это время Рувиму Ковригину?
— Это ваше право.
И Ковригин еще семь минут проклинал Лимонова. Причем теперь уже за его счет.
К шести я был в гостинице. Переоделся. Выпил чаю, который заказал по телефону.
Перспективы были неопределенные. Панаев звал к своим однополчанам в Глемп. Официально всех нас пригласили к заместительнице мэра. Были даже разговоры о поездке в Голливуд.
Можно было отправиться в ресторан с тем же Лимоновым. А еще лучше — одному. В расчете на какое-то сентиментальное происшествие. На какую-то романтическую случайность…
Допустим, захожу. Напротив двери веселится голливудская компания. Завидев меня, полуодетая Джулия Эндрюс восклицает: — Шапки долой, господа! Перед вами — гений!..
Есть и другой вариант. Иду по улице. Хулиганы избивают старика. Припомнив уроки тренера Гафиатулина, я делаю шаг вперед. Хулиганы в нокдауне. Старик произносит: — Моя фамилия Гетти. Чем я могу отблагодарить вас? Что вы думаете о парочке нефтяных скважин?..
И так далее. А ведь я, формально рассуждая, интеллектуал. Так почему же мои грезы столь убоги? Чего я жду каждый раз, оказываясь в незнакомом месте?
Хотя, если разобраться, я ведь пересек континент. Оставил позади четыре тысячи километров. Неужели все это лишь для того, чтобы поругаться с Ковригиным?
Глупо чего-то ждать. Однако еще глупее валяться на диване с последней книжкой Армалинского.
Вдруг я заметил, что у меня трясутся руки. Причем не дрожат, а именно трясутся. До звона чайной ложечки в стакане.
Что со мной каждый раз происходит в незнакомом городе?
И тут в дверь постучали.
— Войдите, — говорю, — кам ин!
Обратным зрением я видел каждую мелочь. Отметил и запомнил десятки красноречивых симптомов будущего происшествия. Долгий неубывающий рев амбулаторной сирены. Прерывистое гудение холодильника. Бледно-голубое лишнее «А» в светящейся рекламе «Перл» («PeArl»). Надувшиеся в безветренный день оконные занавески. Странный запах болотной тины, напоминающий о пионерском детстве в Юкках. Горький вкус не по-американски добросовестно заваренного чая. Все предвещало что-то неожиданное.
Я только не знаю, как они взаимосвязаны — происшествие и беспокойство. То ли беспокойство — симптом происшествия? То ли само происшествие есть результат беспокойства?..
В общем, я ждал, что произойдет какая-то неожиданность. Недаром я испытывал чувство страха. Недаром у меня было ощущение тревоги. Не случайно я остался в гостинице. Явно чего-то ждал. И вот дождался…
На пороге стояла моя жена. Вернее, бывшая жена. И даже не жена, а — как бы лучше выразиться — первая любовь.
Короче, я увидел Таську в невообразимом желтом одеянии.
Но это — длинная история…
* * *
В августе шестидесятого года я поступил на филфак. У меня не было тогда влечения к литературе. Однако точные науки представлялись мне еще более чуждыми. Среди «неточных», я уверен, первое место занимает филология. Так что я превратился в гуманитария. Тем более что мне как спортсмену полагались определенные льготы.
В университете я быстро ощутил себя чужим. Студенты без конца распространялись о вещах, не интересовавших меня. Любой из них мог разгорячиться безо всякого повода. Помню, как Лева Баранов, вялый юноша из Тихвина, ударил ногой аспиранта Рыленко, осмелившегося заявить, что Достоевский сродни экспрессионизму.
К преподавателям я относился с любопытством, но без должного уважения. Вряд ли кто-то из них меня запомнил. Хотя однажды латинист Бобович спросил перед началом занятий:
— А где Далматов?
— На соревнованиях, — ответил мой друг Эля Баскин. (За час до этого мы с ним расстались возле пивного бара.)
— Какой же вид спорта предпочел этот довольно бездарный молодой человек?
— Далматов — известный боксер.
— Вот как, — задумчиво протянул Бобович, — странно. Очень странно… Ведь он совершенно не знает латыни.
Короче, я пропускал одну лекцию за другой. Лучше всего, таким образом, мне запомнились университетские коридоры. Я помню тесноту около доски с расписаниями. Запах тающего снега в раздевалке. Факультетскую стенгазету напротив двери. Следы бесчисленных кнопок на ее загибающихся уголках. Отполированные до блеска скамьи возле фотолаборатории.