Иван Клима - Час тишины
— А как быть с теми, кто не придет?
Шеман рассмеялся.
— Такого еще не бывало! Порядочные люди подпишут сразу, а элементы, те всю ночь будут бегать от костела до кладбища. А заупрямятся — заставим бегать до одурения, только в другом месте.
Инженеру вместе с председателем Смоляком определили участок у самого кладбища.
Между последней избой и первыми крестами вбили в землю деревянный кол и на него повесили керосиновую лампу, на столик положили список всех жителей, в скобках проставили часы, когда каждый из них должен явиться.
Пока никто не приходил, они были здесь одни. Холодный ночной ветер шелестел бумагами, подмораживало. На тропинках между могилами было грязно. Покосившиеся деревянные кресты, высоко над ними стройная ель. Многих из обозначенных на крестах инженер знал: Байко Карел, Байко Леопольд, Байкова Анна — умерла молодая, девятнадцати лет, Молнарова Мария, высохший венок. Кладбище было открытое, лежало на равнине — иди себе дальше и дальше и не возвращайся!
Не дожидайся этих людей! Не говори напрасных слов! Говори только то, что хочешь. Не думай. Хотя минутку побудь совершенно вне всего этого.
Что это со мной происходит? — испугался он. — Никогда мне еще не хотелось сбежать. Ни от людей, ни от того, что мне предстояло сделать. Никогда ничего подобного я еще не испытывал.
Видно, я устал. Сказываются шесть лет, проведенные здесь. Или я старею? Но он страдал совсем от другого и хорошо это знал. Уже давно, вероятно, с тех пор, как осудили Давида, он наблюдал, что та великая убежденность, которую приобрел он в послевоенные дни, разбивается о все большее количество безответных вопросов. Он уклонялся от них, бежал от них, хотел быть коммунистом, но именно поэтому и не мог от них убежать, ибо единственное пристанище пришлось бы тогда искать в старом и «успокаивающем» равнодушии, вернуться к которому он уже не мог.
— Этих уже миновало, — послышался за спиной голос Смоляка, — по крайней мере не надо ничего подписывать.
Он удивленно обернулся.
— Только не думайте, что я жалею живых, — сказал Смоляк, — пусть подписывают! С этим, — и он показал на лоскуты полей за кладбищем, — разве чего хорошего сделаешь? — Он хотел что-то добавить, но замолчал. Они были мало знакомы, а с того общего собрания, когда они так безгранично доверяли друг другу, прошло уже несколько лет.
В девятом часу пришли первые люди. Агитаторы должны были предложить им для прочтения размноженное воззвание, но, даже не договариваясь меж собой, не стали этого делать. Ведь всем предстояло еще походить от стола к столу — и у костела, и у национального комитета, а потом еще раз вернуться сюда.
Все это было бессмысленно, унизительно, чудовищно бессмысленно, но в этом-то как раз и заключался смысл «принимаемых мер» — доказать людям, что они бессильны и должны только подчиниться.
Люди приходили после целого рабочего дня усталые, небритые, хмурые и враждебно молчащие. Мартин отыскивал в списке их имена, показывал строку, и они расписывались; он не смотрел при этом на них, потому что ему было стыдно.
Еще издали он увидел Юрцову. Она шла прихрамывая, с большим трудом, душу его сжала нестерпимая печаль и сочувствие к человеку— зачем тиранить одинокую женщину глубокой ночью, зачем отравлять ей остаток жизни?
— А, пан инженер, — воскликнула она, словно ей предоставился счастливый случай увидеться с ним.
Она склонилась над бумагой и расписалась под этой бессмыслицей.
— Больше сюда не приходите, — сказал он ей.
Она вытащила из кармана смятый листочек и прочла его.
— Как не приходить? Сказано: в двадцать четыре часа, а потом еще раз — в час тридцать.
— Нет, на этот пункт не нужно.
Она снова посмотрела на бумажку, потом спросила:
— А туда, к костелу и к школе, идти?
За ней стояло еще несколько человек, все они молча прислушивались.
Пожалуй, он никому не смог бы объяснить, почему ей делается исключение. Ведь у всех такая же несладкая судьба. Чуть лучше, чуть хуже, но он не мог им ничем помочь. Он сам был беспомощен. Даже против того, что сам делал.
— Ладно, не расстраивайтесь, — обратилась она к тем, что стояли за ее спиной. Родились мы, чтобы страдать, так и сказано в писании.
Ему хотелось крикнуть, что именно сейчас должен прийти конец всем их страданиям, что все это делается для того, чтобы дети их больше уже никогда не страдали от нищеты. Но он только заметил:
— Вы преувеличиваете, Юрцова.
Она ушла и опять вернулась, а потом еще раз, когда ночь была на исходе, пришли все до единого, никто не возроптал, пришли утомленные и молчаливые, как в тот февральский вечер, ведь и тогда они тоже молчали, а он с горячностью обращался к ним, надеялся расколоть эту тишину, хотел, чтобы они поняли, но, видно, так и не убедил их. А теперь?
Он страдал от сознания, что призван только утешать, а ему так хотелось быть полезным людям. И он действительно хотел устранить последствия войны, хотел создать такой мир, в котором люди перестали бы чувствовать себя беспомощными перед лицом судьбы, толкающей их на бессмысленные страдания, а возможно, и на смерть.
Он видел теперь этих утомленных людей, десятки людей, спешивших присоединить свою подпись к подписавшим раньше. Через несколько дней они получат эту последнюю важную подпись — и все будет забыто. Люди будут пить, отмечая рождение кооператива, о них напишут в газете, и, возможно, этот кооператив будет хорошо работать и лучше их кормить, чем эти полоски полей, на которых они гнули спину от зари до зари. Но сейчас речь шла не об этом, приходилось думать о другом, о том, что в душах их посеяна ненависть, чувство унижения и недоверия к себе, к тому, что ждало их в будущем, к тому, во что они верили. А главное — и это было самое худшее — речь шла о том, что он сам учил их молчанию, скрывающему несогласие.
Он встал из-за стола, керосиновая лампа на колу слегка качалась, кресты отбрасывали голубеющие под луной тени.
— Не думайте, что я их жалею, — вдруг снова заговорил Смоляк, словно желая продолжить разговор. — Пусть себе подписывают, но все идет неправильно, не нужно было так делать. Все это подлец Шеман. Я поеду жаловаться на него. А хуже всего то, — пояснил он свою мысль, — что идти-то они идут, но молчат.
Смоляк подошел вплотную к инженеру.
— Я всегда говорил: «Мы сделали революцию!» Но вы-то ведь знаете, это было не совсем так. Вы-то ведь были при этом, помните здешнюю тишину. А теперь они снова попридержат язык… Что возвратит им дар речи? Я не переношу этой тишины, — добавил он мрачно, — не переношу, когда человек молчит, как скотина.
В половине третьего они сложили столик и погасили керосиновую лампу, спешить уже было некуда.
Потом он сидел в машине, из темноты подходили другие агитаторы, вместе с ними пришла и его жена; кто-то вытащил бутылку, которая пошла по кругу.
Жена уснула у него на плече.
— Завтра у всех выходной, ясно? — крикнул Михал Шеман. — Я об этом уже позаботился.
И принялся рассказывать анекдот. Машина тронулась, светила луна.
На другой день, разумеется, каждый пошел к себе на работу, у всех накопились невыполненные дела. Вечером жена вернулась в страшном возбуждении.
— Ты знаешь, кто их натравливал на нас?
Она раздевалась. Еще совсем недавно в такие минуты они говорили друг другу нежные слова или молчали, а потом обнимались, но сейчас она была не в состоянии придать своим мыслям иное направление, отвлечься от повседневных слов, не сходящих у всех с языка. Видно, собственные она уже утратила. Впрочем, не только слова, но и глаза.
— Кто?
— Председатель партийной организации.
— Смоляк?
— Как, ты говоришь, его фамилия?
— Чушь. Этого быть не может.
— Ты погоди, послушай, что я тебе скажу.
И она принялась рассказывать: представляешь, он жаловался на нас в районе, что мы якобы нарушаем законность. А это значит, что он отстаивал всех этих, закоренелых.
Она была абсолютно убеждена в том, что они действовали правильно и справедливо, и в том, что каждый, кто не соглашался с ними, был по существу врагом и вредил общему делу.
«Черная мантия», снова подумал он, возможно, в один прекрасный день она будет судить и меня, если только я не перестану с ней спорить.
— Это же старый и хороший коммунист, — продолжала она. — Ты скажи мне, почему столько старых и хороших коммунистов отпадает от движения и предает общее дело?
— Это беспокоит тебя?
Она утвердительно кивнула головой.
— А что, если это не так? — спросил он. — А что, если он понял, что мы действуем неправильно, и хочет этому воспрепятствовать?
Его не оставляла мысль, что сам-то он тоже действовал против своей воли, делал то, с чем не был согласен, шел вместе со всеми потому, что был членом партии, потому, что соглашался с общей целью, которую они все преследовали. И все же он не мог избавиться от опасений, что если люди пойдут против самих себя, то будут возможны и более абсурдные вещи, люди будут подозревать самих себя, травить друг друга, как это уже случалось в прежних революциях, и в конце концов посрамят ту цель, ради которой они же боролись.