Меир Шалев - В доме своем в пустыне
Внезапно, за рулем, воспоминание о плачах Большой Женщины поднялось из моей плоти и облеклось в озноб и в слова.
Стояла жаркая, ясная летняя ночь. Полная луна вздыхала. Воздух был абсолютно неподвижен. С улицы доносились утробные завыванья котов и режущие осколки криков, и я не понимал, крики это сирот или слепых, Наших Мужчин с их стены или сумасшедших в их зарешеченных клетках, потому что бывают часы, когда все несчастные становятся неразличимо похожи друг на друга.
Потом наступило безмолвие. Коты затихли. Кричавшие уснули. Прекратился даже шорох страниц в «комнате-со-светом». Пряность сухого майорана и последние соблазнительные веяния шалфея наполнили воздух, спустившись с гор, ароматы старинных, заброшенных фруктовых садов, о существовании которых свидетельствовал только их запах и местонахождение которых было точно известно только Черной Тете.
Запах пришел с гор, пересек черту границы, прокрался, как вор, в узкие окна квартала, миновал гекконов, что бродили по сеткам, как бледные ангелы смерти. Он вошел в комнаты, погладил груди молодых матерей и погрузил в еще более глубокий сон их мужей. Стояла тишина, а когда запахи затихли и звуки возродились вновь, я понял, что не сплю. Я услышал, как Мать плачет в «комнате-со-светом», как Бабушка и Рыжая Тетя плачут в своих комнатах, услышал, что даже Черная Тетя и моя сестра тоже плачут в темноте.
Тихо-тихо хлюпали их всхлипы, а я, этакое чуткое ухо и мозг тупицы, не смел пошевелиться и ничего не понимал. А потом я услышал, как Мать шумно захлопнула книгу и шмыгнула носом, услышал, как скрипнули пружины ее диванчика, услышал ее вздох, вздох полной луны, когда она поднялась, и ее ноги, устало бредущие по коридору. Дверь отворилась, и ее рот, рот боли, и удивления, и любви, сказал моей сестре: «А ты-то о чем хнычешь? Тебе-то чего плакать, а?»
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
«Этот мой Авраам» развернул карту, которую я принес, и повернул ее так, чтобы верх смотрел на север. Потом взял молоток для опалубки, пилу и гвозди, послал меня собрать в углу двора деревянные планки и сделал из них еще одну раму, такого же размера, как та, что держала каменные плиты. В эту раму он насыпал песок, затем разровнял его доской и начал рукой формовать на ней поверхность Страны, как будто писал черновик.
Вскоре он уже весь кипел от нетерпенья и гнева. Каменотес он был, мастер разрушенья и ломки — действий, не знающих извинения и возврата. Что удалено — удалено, что расколото — расколото, что взорвано, уже не будет восстановлено, оно разрушено и пропало навсегда.
«Камень — это не песок, который ты можешь развалить и построить снова, и не железо, которое ты можешь расплавить и отлить заново, и не дерево и бумага, которые можно склеить, — объяснял он мне не раз. — Камень — это камень, это мужская работа. Сто миллионов лет занимает, чтоб его сделать, и четверть секунды — чтоб его сломать, и, если ты ошибся, передумать уже нельзя, и остается только сидеть, и плакать, и уплатить полную цену».
Песок с его дряблой и услужливой покорностью раздражал Авраама. Он вытащил из него руку и объявил, что, невзирая на риск, немедленно начнет чертить и резать прямо по камню. И тут же принялся мерить расстояния, втыкать гвозди и натягивать над каменной поверхностью белые нитки, которые делили ее на квадраты. Затем вытащил из-за уха огрызок карандаша и стал, ползая, рисовать — квадрат за квадратом — портрет Страны. Сначала береговую линию, а потом великолепную троицу: озеро Хула[110], которое тогда было еще живым, озеро Киннерет и Соленое море[111], которое тогда было еще полноводным и имело как язык, так и южную часть.
«Теперь она получила свое лицо», — сказал он.
Пути больших потоков, что переходили из квадрата в квадрат, он сначала прочерчивал твердым ногтем большого пальца, а потом остро заточенным зубилом — мункаром, и при этом вздыхал и бормотал про себя их названия.
Все последующие дни звуки его работы были слышны непрестанно, а ночью к ним добавлялось шипение фонаря «Люкс», который светил сквозь ветки харува, и шелест крыльев больших ночных бабочек и богомолов, которые тянулись на свет и разбивались о стекло.
БОЛЬШАЯ ЖЕНЩИНА ТАК МНОГО РАЗБольшая Женщина так много раз рассказывала мне о смерти Дедушки Рафаэля, что порой мне кажется, что я тоже там был — затаив дыхание, подглядывая в щель, все видя и ничего не говоря. Вот они, эти женщины: Бабушка, две ее сестры и невестка — три последние появились за два дня до того, словно по приглашению, — стоят на коленях, прильнув к щелям в широких воротах коровника.
А вот и дети, которым суждено осиротеть: Мама и ее сестра — которая тогда еще не была Тетей, но уже была черной — и их старший брат Реувен, которому суждено было через несколько лет упасть с лошади и расколоть череп на одной из базальтовых скал ручья Явниэль. А вот и многочисленные племянники, которые собрались со всех концов страны к этому киннеретскому коровнику и столпились там за взрослыми женщинами, эти подростки-кузены, большинство из которых сегодня уже встретили свою судьбу и ушли в мир иной; а вот и цветник малолетних племянниц, большинство из которых, как я могу с достаточным основанием утверждать, сегодня уже выросли, и овдовели, и тоже превратились в Больших Женщин, которые растят сирот мужского пола в своих объединенных квартирах.
Дрожь прошла по всем позвоночникам, что пригнулись за воротами, та дрожь, которую всякий необратимый процесс порождает в телах людей, наблюдающих его. Дедушка Рафаэль, уверенный, что победа над смертью уже в его руках, привязал веревку к балке коровника, встал на большой молочный бидон, сунул голову в петлю и без всякого промедления отбросил бидон ногой.
Знал ли он, что женщины следят за ним? По этому вопросу в нашем доме идут нескончаемые споры, но ответа на него по-прежнему нет. Я полагаю, что не знал и думал, что его единственные зрители — это мухи и коровы. Моя сестра уверена, что знал и более того — рассчитывал, что те, кто смотрит в щели, сорвутся с колен, бросятся в коровник и в последнюю минуту спасут его. Но поскольку они не сорвались, не бросились и не спасли, его смерть — так она с жаром утверждает — обернулась не самоубийством, а обычным несчастным случаем, и поэтому он ничем не отличается от всех прочих мужчин нашей семьи.
«А ты сам, Рафауль, если ты так уверен, что в какой-нибудь день Рона действительно перевернет твой пикап, и тем не менее пускаешь ее за руль, — это будет что, несчастный случай или самоубийство?»
Лишь через несколько лет после того, как я впервые услышал рассказ о Дедушке Рафаэле, мне вдруг прояснилась вся заключенная в нем мера ужаса.
— Я не понимаю, — спросил я Черную Тетю, — если вы все, женщины, были там и видели, почему вы его не остановили?
— Почему ты говоришь «вы все, женщины»? — сказала она. — Там были и представители мужского пола.
— Ну хорошо, допустим, мы тоже виноваты, — разозлился я. — Так если вы все были там, почему же вы, женщины, его не остановили?
— Не нервничай так, Рафаэль! — сказала она.
— Я не нервничаю.
— Нет, ты нервничаешь.
— Хорошо, сначала я нервничал, но теперь я успокоился. Вот. Я уже не нервничаю.
— Послушай, — сказала она. — Может, я не самый лучший образчик женского понимания, но быть мужчиной — это не только выкручивать тряпку так, а не иначе. Во-первых, мужчинам нужно место, и неважно, какой величины, будь то двор, или стол, или ящик, но чтобы оно принадлежало только им. И во-вторых, мужчины продолжают играть даже тогда, когда они вырастают, а женщины перестают…
— Но ты тоже еще играешь, — сказал я.
— Я же тебе сказала, Рафаэль, я не похожу на других женщин, — сказала Черная Тетя.
— А в-третьих?
— А в-третьих, мы, женщины, рождаемся полностью сформированными, как животные, все наши силы и разум уже готовы, все наши движения уже внутри нас и все наши пустоты уже в ожидании. Но вы, мужчины, вы всё время готовитесь, и все ваши мужские игры — это подготовка, и только для этого вы затеваете свои войны и ложитесь с женщинами. У вас всё — подготовка. И поэтому, когда мужчина хочет умереть, — это его личное дело.
— Какая связь? Я вот не готовлюсь.
— Ты только все время забываешь. Что это, если не подготовка?
— Подготовка к чему?!
— К смерти, дурачок, — улыбнулась она. — Я вижу, ты никак не понимаешь, о чем мы тут с тобой все время толкуем.
Я заплакал.
— Перестань, Рафаэль! Извини меня… Я не должна была говорить с тобой о таких вещах. — Ее рука, длинная вытянутая рука, погладила меня по голове. — Я забыла, что ты маленький. Из-за того, что ты единственный мужчина здесь в семье, я иногда забываю, что ты, в сущности, еще ребенок. Но ничего — когда ты вырастешь и будешь впервые с девушкой, ты в точности поймешь, что это за подготовка к смерти, о которой я сейчас говорю.