Эдмонда Шарль-Ру - Забыть Палермо
Гнев настолько охватил барона де Д., что он забыл об осторожности, а может быть, сам решился провести остаток жизни в Устике или еще какой-нибудь островной каторге, куда высылали врагов режима скованными кандалами по четверо.
Высылка… Этого-то и опасался дон Фофо. Его отчаяние — ведь и для него смерть Антонио была крушением всех надежд — усугублялось страхом, вызванным буйными выходками отца. Собственный риск его мало беспокоил. При первой же опасности — по тайным тропинкам в горы, в пещеры. Он бы сумел спастись, нашел бы убежище в какой-нибудь хижине и не оказался бы там в одиночестве. Ведь столько отверженных нарушителей закона жили там издавна, наверху, в этих ущельях, в лоне пересохших потоков, многие настолько свыклись с этой пустынной местностью, что никакой силой их уже оттуда не выгнать. Дон Фофо всю жизнь был их другом, покровительствовал им, давал работу, иногда укрывал их в Соланто. Горы всегда были в распоряжении дона Фофо. Он знал там каждый камень, каждый источник, каждый колодец, каждую женщину; он чувствовал себя там как дома. Но мог ли он обречь своего отца на тяготы такой жизни? Об этом дон Фофо часто думал. Да, отец был не молод, тоска изводила его, как рваная рана, ночами он боролся с бессонницей… Семьдесят пять — это уже не молодой человек. Но если бы только это!.. Имелось и более серьезное препятствие, усложненное обстоятельствами: это намерение барона де Д. поносить всех, кого он считал ответственными за смерть Антонио, осыпать их тяжкими оскорблениями, открыто выражая свою ненависть, свою сатанинскую злость ко всем представителям порядка, закона, режима. К чему обманывать себя? Там, в горах, барона де Д. будут бояться, не захотят приютить его. Никогда мафия не стерпит в своих рядах присутствия человека, потерявшего самообладание настолько, что при виде карабинера вся кровь бросалась ему в лицо.
Мафия — едва осмеливаешься писать это бесславное, мрачное имя, наводящее страх, но этого не избежать, — горами владела именно мафия, все там зависело от нее. Молчание, благоразумие, притворство, симуляция — вот чего она требовала, давая укрытие. Но хитрости, уловки барон де Д. отверг. Он считал нужным протестовать. А чем это кончится, ему было безразлично. Опасность? Риск? Все это его не волновало. Будущего уже нет. Антонио убили. Его кровный потомок стал жертвой невежественного, безумного режима, сеющего смерть. Такое убийство оправдать невозможно. Он обязан поднять тревогу.
Да, барон де Д. сильно изменился. Его охватил порыв мщения. Жители Соланто видели, какую драму снова переживает их хозяин. Траур по Антонио стал общим, все мужчины и женщины без исключения присоединились к горю барона.
Участились различные происшествия, порой весьма жестокого характера, как, например, похищение молодого фашистского чиновника, приехавшего сюда на несколько дней отдохнуть. Он вдруг как в воду канул, исчез неизвестно куда. Другой раз происшествия выглядели комично, как случай со стариком из Соланто в день торжественного открытия дороги, которую тут вовсе не считали столь уж необходимой. Но что было делать? Правительство в качестве лекарства от всех бед шумно рекламировало «превосходные панорамы», открывающиеся на протяжении этой дороги, и газеты об этом много писали, хотя при жестком нормировании горючего и отсутствии туристов дорога ничего особенного не сулила. На открытие пришел автобус из Палермо, набитый чиновниками. Они изо всех сил старались явить собой пример оптимизма, и это выглядело весьма нелепо. Начальство в украшенных нашивками мундирах и шапках с кисточками вело себя шумно и празднично, дабы заставить присутствующих забыть о забастовках, бунтах и потерях империи. Они выбивались из сил, эти люди. Нужно было чем-то возместить утраты, не правда ли? Минувший год запомнился лишь множеством скверных сюрпризов, а тысяча девятьсот сорок третий тоже не сулил лучшего. Итальянский экспедиционный корпус стоял на Дону. Говорили, что в нем более ста тысяч солдат. Вся эта напыщенность, этот избыток красноречия, вынужденные улыбки, сопровождающие торжество открытия дороги, были похожи на угрызения совести. Итальянских рабочих увозили в Германию целыми поездами. Когда их новым хозяевам казалось, что они работают недостаточно хорошо, на них спускали собак. Все это было известно. Все. Однозарядные ружья, старые пушки, участвовавшие еще в кампании 1896 года, снова ставились на вооружение; министры спекулировали снаряжением; генералы смахивали на ростовщиков либо на шутов, вроде этого Соддю, который, находясь на греческом фронте, охотней сочинял музыку к фильмам, чем командовал солдатами; а что говорить о высших умах, о финансистах режима, — те заботились только о своем кармане и спешили захватить на землях империи богатые имения и нажить состояния. Да, все было известно, достаточно было послушать разговоры. Жители Соланто с изумлением разглядывали этих чиновников в черных сапогах, прикативших в этакую жару из Палермо. Тут были и высокие и толстые, и все они под обжигающим, как раскаленный металл, солнцем не знали, что бы такое еще придумать, чтобы иметь самый торжественный вид. Омерзительные морды! Похоже, что они чувствовали себя не в своей тарелке перед толпой крестьян в трауре, стоявших в мрачном молчании. Приезжие были обеспокоены этой аудиторией, боялись собравшихся. Молчаливость толпы усиливала нервозность официальных лиц. Один довольно развязный и самоуверенный молодой чиновник, видимо, считающий свои функции в управлении мостами и дорогами высокоответственными, последовал советам из Рима и пожелал установить прямой контакт с публикой и для начала решил завоевать симпатии старика, стоявшего в толпе. Он направился к нему. Но старик уставился на него с видом человека, не понимающего, чего от него хотят. Зачем такие любезности? Он слушал, как его зовут то предком, то папашей или дедушкой, и эта фамильярность пришлась ему не по нраву. Потом его потащили за рукав на эстраду и усадили там. Крестьянин продолжал молча жевать кусок хлеба, вынутый из кармана. Это был очень старый человек, обветренный, морщинистый, сидел он с опущенной головой, наклоняя ее то вправо, то влево, будто огромный картуз был слишком тяжелым для него, и казалось, что весь он настороже и прислушивается к шумам, идущим откуда-то из глубины земли. Ему задали несколько вопросов. Как он находит, ведь эта дорога — настоящий прогресс? Крестьянин слушал, улыбался, показывая свои редкие желтые зубы, но было очевидно, что патетический тон расспрашивавшего его человека не касался его души. Ну, не правда ли, все это кажется чудом такому, как вы, который еще помнит, что здесь были проселочные тропинки для мулов и облака пыли вслед за скотом? Старик кивнул головой. Пыль? Да. Это он помнит. И вновь умолк. А человек в черной рубашке все заливался соловьем, много раз повторяя в своей тираде «проезжая дорога», грассируя «р» и высвистывая «з», потом, не желая ограничиться этим, принялся воспевать фашизм и добавил, что самый старый крестьянин в селе, этот древний патриарх, сидящий около него, конечно, захочет высказать по радио все, что он думает о благах фашизма. «Итак, начинайте, дедушка… Не правда ли, в Италии живут счастливо?»
Старика долго упрашивали. Он повторял: «Италия… Италия…» — и продолжал жевать свой хлеб. Его медлительность объяснили преклонным возрастом. Ведь человеку без малого сто лет… Крестьянин, полузакрыв глаза, смотрел то на чиновников, то на жителей Соланто, собравшихся у подножия трибуны, затем на микрофон, опять на чиновников и шевелил губами, видно, настраивался говорить. Но что-то его удерживало. Опасение какого-нибудь скрытого умысла? Боязнь? Но чего? Попробовали выяснить. Но он угрюмо спросил: «Точно ли меня услышит весь мир? И в Америке и в Англии тоже?» — «Ну конечно, конечно… Вас услышат все, даже враги наши. Давайте же… Можете говорить все, что вам хочется сказать».
Тогда крестьянин встал, и воцарилось молчание.
Он лихо надвинул свою фуражку на глаза, осенил себя крестом, удобно устроился у микрофона, обхватил его обеими руками и крикнул громким, тревожным голосом: «Америка! Америка! Слышите ли вы меня?» Настала гробовая тишина. И молодой человек из управления мостов и дорог начал внутренне раскаиваться в своей затее. В первом ряду важные птицы в эффектных мундирах застыли от волнения. И вдруг старик как мог громко заорал: «Говорит Сицилия! Она зовет вас на помощь! На помощь!.. На помощь!..» Повторив это три раза, он медленно спустился с эстрады, удовлетворенно покашливая. Вот это был скандал!
Такой вызов, такие выходки по тем временам были необычны. Подыскали свидетелей, чтоб объявить старика сумасшедшим. Пустили слух, что его хватил солнечный удар. И все же происшествие в Соланто вызвало в верхах сильное раздражение. Там заговорили о подозрительных настроениях, не под влиянием ли барона де Д.? Пора все выяснить. Послали чиновника произвести расследование на месте.