Сид Чаплин - День сардины
3
— У тебя сегодня зверский аппетит, — сказала моя старуха.
И правда, я набивал себе брюхо, как смертник перед казнью. Я умял две телячьи котлеты, три раза подкладывал себе картофельного пюре, три раза — капусты, сжевал три консервированных йоркширских пудинга и полгаллона подливки. Кроме того, я уничтожил рисовый пудинг средней величины с изюмом и сливками, высыпав в него полфунта сахару, а потом заглотал шесть фиников и выпил три чашки чаю. Правда, чашки были маленькие. Не мог же я ей объяснить, что я уже, можно сказать, в бегах, ну и похвалил ее стряпню: мол, язык проглотить можно. Ей это было приятно.
— Я вот что думаю… — сказала она.
— Думай, пожалуйста, побыстрей, — сказал я. — У меня сегодня срочное дело.
— Надеюсь, ты ничего больше не натворишь? — спросила она.
— Нет, мама, с этим покончено.
— Кажется, в шестой или седьмой раз, — сказала она. — Что ж, рада это слышать. Давно пора…
— Так что ты думаешь? — перебил я ее.
— Нет, ничего, это просто так, мечта.
— Говори же, мама, поменьше глупостей из «Женского журнала» и побольше дела.
В конце концов она сказала:
— Когда все устроится… Когда мы с Гарри поженимся — ты ведь не против, чтоб мы поженились? — устроим себе настоящие каникулы, поедем в Скарборо, или в Уитби, или еще куда-нибудь в пансионат и отдохнем. Ты мог бы взять с собой эту твою подружку — Дороти.
— Зачем же ждать, пока вы поженитесь?
Она пришла в ужас.
— Артур, и откуда только у тебя берутся такие мысли? Мы не можем поехать так… неженатые.
— Ну ладно, — сказал я. — Когда вы с Гарри поженитесь, мы поедем все вместе и проведем время на славу. Решено. — Она вытаращила глаза. — Что я такое сказал?
— Ты сказал — Гарри. В первый раз в жизни ты назвал его по имени.
— Это еще не самое худшее, — сказал я и пошел наверх переодеваться. Внизу моя старуха напевала новую лирическую песенку. И откуда она их только берет.
Я надел рабочую одежду: саржевые брюки, свитер, плисовую куртку, сунул за пазуху чистую смену белья. У меня было два фунта восемь шиллингов четыре пенса, считая мелочь, и плитка орехового шоколада двухлетней давности — неприкосновенный запас, который я берег на всякий случай. Я поднял половицу и достал старинное кольцо, завернутое во фланелевую тряпочку. Потом написал записку моей старухе: пусть это будет вместо обручального кольца, надеюсь, оно принесет ей больше счастья, чем первое. Подумав, я сунул эту записку в карман и написал новую — там было только, что это ей вместо обручального кольца и я желаю им с Гарри счастья. Потом я добавил, что обещаю им писать. И хотя дом всегда был для меня вроде гостиницы, теперь меня как будто тоска взяла.
Короче говоря, мне не хотелось уходить.
А если кто вздумает надо мной смеяться, я ему напомню, что золото чувства лежит иногда и под твердой породой, а не только под толщами, пропитанными пивом. Даже у полисменов и судей это бывает.
Положив кольцо на записку, я удрал, как только у парадной двери раздался звонок и моя старуха пошла открывать. Я даже не посмотрел, кто это — Гарри или переодетый сыщик. Со страху я пулей вылетел через черный ход. Накручивая педали, я промчался через темный город под фонарями, похожими на апельсины, и тело мое было как резиновый шар, полный новокаина.
А переезжая реку, я увидел с моста то же, что недавно видел Носарь, — желтый свет в окне и полицейский автомобиль; он притаился, терпеливо подстерегая добычу, как черная акула.
4
Я не знал, куда ехать, но это меня не беспокоило: у меня уже просто сил не было беспокоиться. Рано или поздно обязательно коснешься ногами дна и начнешь всплывать на поверхность. Это и произошло со мной милях в двух от города. Там есть большой холм и аллея тех похожих на апельсины фонарей, о которых я уже говорил, и я помню, как трудно было на него подняться: аллея казалась бесконечной и сильно смахивала на ад, а фонари отбрасывали какой-то мертвый свет, пятная мне руки и носки ботинок. Наконец педали завертелись легко, и я понял, что добрался доверху. Странное дело — пока поднимаешься, и в голову не приходит остановиться, а как доверху доберешься, хочется постоять и поразмыслить.
Так я и сделал.
Цепочка фонарей, петляя, спускалась к городу. Они светили мирно. А вот другие огни горели, как в лихорадке, отчаянно боролись за существование — уличные фонари; свет окон; вывески пивных; мигающие светофоры; ярко освещенные стеклянные цехи фабрик вроде плексигласовых коробок, по которым редко-редко пройдет сторож, как гиена в клетке, только и думая, где бы прикорнуть; неоновые рекламы; фары автомобилей, которые мигали и вертелись, как огненные знаки на какой-то дьявольской карте; железнодорожные светофоры на невидимых ходулях и фонари шлагбаумов над рельсами, мигающие, как красные глаза. Небо дробилось, расколотое их отражениями. Казалось, оно каждую секунду может взорваться. И я вдруг почувствовал себя таким маленьким, ничтожным. Там, внизу, была эта огромная груда кирпича и стали, гудрона и света, как проволокой, опутанная со всех сторон несчастьями. От чего я бежал? От пустяковых неприятностей, которые были каплей в море по сравнению с тем, что претерпели четверть миллиона людей, притаившихся там, под этими огнями, только за то время, что я поднимался на этот холм. Я чуть было не повернул назад, но вспомнил о Мике Келли, Крабе, Носаре и моей старухе. Нет, слишком много неприятностей. Щелкнули ножницы, перерезая проволоку. Нет, никто не прозовет меня фискалом или еще как-нибудь, потому что, когда придет время фискалить, я буду уже далеко. Все проще простого. Мне и думать-то не о чем. С работы меня уволили, полиция уже интересовалась мной по одному делу и неизбежно заинтересуется по другому, так что лучше удрать, всякий поступил бы так на моем месте.
Я запихнул деньги в нагрудный карман, понимая, что даже те липовые герои, которых я видел в ковбойских фильмах, сводили счеты, прежде чем исчезнуть.
Я проехал, наверное, миль семь или восемь на запад, а потом мне надоела прямая, как линейка, дорога, и я свернул на проселок, шедший под уклон. Он был крутой, как американские горы, с несколькими миленькими поворотами Знай сиди себе в седле и думай, но думать не хотелось. Я проехал через крупный центр из шестнадцати домов и одной пивнушки, где трое посетителей делали какие-то упражнения йогов под сонное бренчание рояля; проскочил узкий мостик и услышал, как в шестнадцати футах подо мной журчит вода; проехал через ворота на перекрестке дорог и чуть пупок не надорвал на крутом, не хуже, чем в Альпах, подъеме. Этот подъем тянулся целых две мили, и добрых полторы пришлось тащиться пешком, только полмили удалось проехать, и то спасибо. Теперь я уже не остановился, чтобы поглядеть назад, а просто вскочил в седло и поехал дальше. Но мне было как-то не по себе. Я еще никогда не ночевал вне дома, а уж на дворе тем более. Или нет, вру: я ездил два раза в школьные лагеря, но это не в счет, потому что там рядом с тобой еще тридцать или сорок ребят, и всегда можно перекинуться в картишки — все-таки веселей и не так скучаешь по дому. Я подумал, не зайти ли в пивную, но сразу же отбросил эту мысль — я был уверен, что моя фотография уже напечатана во всех газетах и даже деревенские простаки, живущие в десяти милях от цивилизации, знают меня в лицо. Я все время высматривал какой-нибудь сарай, но, как назло, сараев там давно уже не было и в помине.
В конце концов я решил ехать всю ночь, а выспаться на другой день. Но это было нелегко. Скоро пошли холмы, а где подъемы, там и спуски — это дураку ясно. И ни души.
Да, ни души вокруг, и я ехал, сам не зная куда, все дальше от дома. Луна мчалась по небу со скоростью шестидесяти миль в час. Елки торчали со всех сторон, как железные шипы. Пока ветер дул мне в спину, было еще ничего, но к десяти часам он резко переменился, и я еле полз. Проехав еще мили две, я сдался.
Дело было так: у дороги стоял одинокий дом. Знаете, бывают такие дома с двумя большими колоннами, а на них здоровенные шары — таких я сроду не видал. За домом был садик, такой светлый и уютный, что у меня сердце дрогнуло. Оставив велосипед у ворот, я поплелся по дорожке. Она вся поросла мхом, таким густым, что казалось, идешь по ковру толщиной дюйма в три. Я хотел только в окно заглянуть. Оно притягивало меня, как магнит. Я быстро заглянул туда и отдернул голову, как испуганная птица, когда клюет, но понял, что бояться нечего. В комнате у телевизора сидели женщина и девочка. Они смотрели телевизор и мотали шерсть. Знаете, как это делается — одна держит, другая наматывает клубок. Держала шерсть девочка. Она была пострижена под мальчишку, так что ее красивая шея была открыта. Это уж такая стрижка — у кого шея некрасивая, тому лучше так и не стричься. Девочка все время перебирала руками, как матрос, тянущий снасти. Женщина была уже немолодая, под сорок, беловолосая, розовощекая. И обе они так хорошо улыбались; я слышал ровное журчание их разговора. До чего же у них было хорошо — их тепло было ощутимее, чем тепло пылающего камина. Я отдал бы все, что имел, — два фунта с мелочью, только бы войти туда, и сказать «здрасьте», и чтобы мне улыбнулась темноволосая девчонка с красивой шеей, а женщина предложила чашку крепкого чая. Я даже подумал, не постучаться ли, а потом будь что будет: я бедный сирота, добираюсь в Пенрит к дяде, он обещал устроить меня на работу.