Сид Чаплин - День сардины
Надо было браться за работу. И я был рад этому. Двое работяг ушли в отпуск, и я спустился к старику Джорджу на дно канавы. Ночью прошел дождь, а насос ни к черту не годился, еле качал. Мы снимали двухфутовые слои земли со дна и стенок, то и дело натыкаясь на породу, которую старик Джордж называл каменным известняком. Через полчаса ноги у нас промокли, и сами мы тоже промокли до костей. В сырую погоду с этими пневматическими молотками совсем беда: от них немеют и болят руки, и к тому же они плюются мелкими каменными осколками величиной с кофейные зерна, которые летят прямо в глаза и в нос, попадают между ладонями и рукоятью. В общем сам роешь себе могилу по первому разряду, а кирки и лопаты звучат, как адский оркестр. Время от времени я встряхивался и с тоской слушал эту музыку, а потом меня, как катапультой, снова отбрасывало назад, к моим мыслям. Я думал о полисменах и судьях, о том, что скажет моя старуха, когда узнает, как крепко я запутался, и вдобавок ко всему меня еще притянут свидетелем по делу об убийстве.
Носарь сказал мне на прощанье: «Держи язык за зубами, старик».
Но они, конечно, дознаются. Уж они-то сумеют докопаться и вытянут из нас все. Ну, может, из Носаря и не вытянут, а уж из меня наверняка. Усадят меня на стул, чтоб лампа слепила глаза, и будут допрашивать до тех пор, пока я не скажу все. А потом я буду дожидаться в специальной комнате, покуда не выкликнут мою фамилию, и тогда я войду, и все будут на меня смотреть: адвокаты, присяжные, судья (с очками на кончике носа), родители Носаря, вся ихняя семья и, наконец, сам Краб.
Будут смотреть долго, пристально. И я припомню тот первый день в овраге, когда мы с Крабом лежали на солнце и говорили про конфеты.
А потом я вспомнил, что Носарь сказал еще: «Ему уже девятнадцатый год пошел; он застрелил ее, и его за это могут повесить».
Почти все утро Спроггет стоял, засунув руки в карманы, и следил за нами. Под конец он мне надоел хуже горькой редьки. Я выключил пневматический молоток и крикнул:
— Прислали бы сюда механика насос наладить, а то стоите, как господь бог.
— Этот насос еще ничего, в Дартмуре хуже, — сказал он и ушел.
— Ты тоже был там вчера вечером? — спросил старик Джордж. Я кивнул. — Дурак ты после этого.
— Я не знал про кастет, — сказал я.
— Все равно дурак, — повторил он.
— Не ваше дело, — огрызнулся я.
— Теперь ты понял, каково это — бежать? — спросил он и, нагнувшись, включил молоток. — Понял, что чувствовал тот учитель, когда вы его травили?..
— Вы тоже против меня, Джордж?
Он покачал головой.
— Жаль, что ты в это дело впутался, мальчуган. Худо, когда человек с пути сбивается… Пора уж тебе за ум взяться. Хватит глупостей. Подумай, что ты делаешь. Ведь ты мог бы выбиться в люди, как мой племянник, быть получше его. Стать образованным и не топтать никого ногами.
Я любил этого старика, но был слишком подавлен, чтобы признать его правоту. Мне тогда казалось, что я безнадежно увяз. И теперь уж не выбраться. Разве что смыться, прежде чем меня схватят и предъявят обвинение. Я представил себе, как Мышонок Хоул, Балда и остальные ребята на всю жизнь прилепят мне прозвище похуже Красавчика — что-нибудь вроде Легаша, или Стукача, или Фискала.
Один раз подошел дядя Джордж и постоял, глядя, как я работаю. Руки он держал за спиной, а глазами словно оценивал меня; кажется, он даже языком прищелкнул. А в полдень, когда мы сделали перерыв, чтобы закусить, он подошел и сказал:
— Говорят, тебе скоро придется расхлебывать кашу.
Я весь похолодел и с трудом выдавил из себя:
— Это мы еще посмотрим.
— Конечно, — сказал он. — Посмотрим, мой мальчик.
«Ясное дело, мне уж не выпутаться».
— Хорошо же ты бережешь честь семьи.
Обидней всего была несправедливость. Они со Спроггетом, — что ни неделя, снимали сливки, наживали по шиллингу на рейсе каждого грузовика, шли в тихую пивную, которую я не стану называть, и сидели в задней комнате, а потом к ним подсаживался еще один мазурик, заказывал пинту пива, выпивал ее не спеша, а когда он уходил, в кармане у дяди Джорджа оставался пухлый конверт. И эти ханжи еще болтают об охране общественных интересов, и, может, некоторые из них будут сидеть среди присяжных, вместе со всякими воротилами, у которых в одном кармане столько денег, сколько дяде Джорджу и Сэму не снилось; этим-то начхать на трудных детей, они могут позволить себе такое удовольствие, им небось и в голову не приходит, что их барыши ничем не лучше краж у нас на окраинах.
И, может, какой-нибудь сучий бригадир или другой солдафон из бывших, в форменном галстучке, тоже туда явится, а за такими стоит вся эта жуткая махина, которая начиналась с ядовитых газов и дошла до тактического оружия, как называют теперь эти миленькие атомные и водородные бомбы.
Все они будут сидеть, уткнувши в стол рыла, которые небось только что вытащили из корыта, куда залезли с руками и ногами.
Оттого, что ты все это знаешь, тебе, конечно, пользы никакой нет, и все равно, узнал ли ты это на опыте, как я, или всосал с молоком матери, как Носарь и другие ребята. Я выбрался из канавы, залез в кабину экскаватора, отдельно от всех, и стал жевать хлеб из спрессованных опилок с безвкусной ветчиной.
И вдруг застыл, не донеся до рта надкусанный бутерброд. Над ухом у меня раздался голос:
— Ну, как делишки?
Это был Носарь.
— Погорели мы, — сказал я. — А ты почему не на работе?
— Чего я там забыл? — сказал он. — Я нашего малого искал. Его нигде нет. А нам ничего не будет, только помалкивай.
— Да я не про это. Тут другое. Старик Келли вчера вечером в полицию ходил…
Носарь поднял брови.
— Мне бы твои заботы…
— Они из нас все вытянут, Носарь.
— Ни хрена не вытянут, если не будем терять головы… а он тем временем удерет подальше.
— А это было то, что мы думали?
— Сегодня утром чуть свет туда прикатили две машины с легашами. Там теперь сыщик на сыщике…
— Но ты, конечно, туда не ходил?
— Успокойся, не такой я дурак. Просто прошел по мосту и глянул мимоходом.
— Что же делать?
— Сидеть тихо, вот и все. Да помалкивать. Как будто ничего и не было.
— Тебе хорошо, — сказал я. — Ты небось к этому привык.
— К чему я привык? К убийству? К тройному убийству? — сказал он тихо.
— Господи… Почему к тройному?
— Мужчина, собака и женщина, — сказал он так небрежно, что у меня все нутро перевернулось. — Этот старый паралитик сам полез под пулю, принесли ж его черти домой не ко времени.
— Они быстро дознаются, кто…
— Теперь все как в шахматах, старик. Я вчера весь вечер думал. Он у них на подозрении, но пока то да се, его поминай как звали. А если он попадется…
— Ну?
— Если попадется, надо будет путать карты. Если узнают, что мы видели, ему крышка. Поэтому молчи как могила, понял? — Я кивнул. — Будешь держаться? Не струсишь?
— Постараюсь, — сказал я и понял, что от него не укрылась моя нерешительность.
— Смотри, а не то пожалеешь, — сказал он. — Тогда твоя песенка спета. Потому что — слушай меня хорошенько, старик, — если его повесят из-за тебя, тебе тоже не жить. Запомни.
Не улыбнувшись и даже не кивнув мне, он пошел к реке; на последнем пригорке, перед тем как спуститься в лощину, он обернулся. Даже издали он сверлил меня взглядом. И я понял, что выдам я его брата или нет, он мне все равно враг. Наша дружба гроша ломаного не стоила. Весь мир был его врагом, а я в особенности, потому что меня он знал как облупленного.
2
Наверно, я и сам сделал бы это, но они оба в конце рабочего дня подписали бумажку и запечатали ее в конверт. Был день получки, да к тому же канун праздника, и нас отпустили на четверть часа раньше. Я был пятым или шестым в очереди.
— Прочитай-ка записку в конверте, — сказал Спроггет.
Я вскрыл конверт. Мне не сразу удалось выудить бумажку Она была желтая, хоть и без черной каймы, так что я сразу понял, в чем дело. Увольнение, пинок в зад, вышибон — называйте, как хотите.
— За что? — спросил я.
— Видишь ли, работа здесь почти кончена, и мы проводим сокращение, — сказал Спроггет.
Он с трудом скрывал улыбку.
— Вас не спрашивают, — сказал я. — Я спрашиваю у своего дяди Джорджа. За что?
— Он же сказал, — ответил дядя Джордж с каменным лицом, которое я мог бы легко сделать подвижнее.
— В таком случае, кого еще уволили?
— Больше никого.
— Я это вам попомню, — сказал я. — Только дурак мог просить у вас работу. — И я повернулся к остальным. — А куда профсоюз смотрит? За что я платил четыре шиллинга в месяц? — Все, в ком еще была жива совесть, уставились в землю, а дружки Сэма засмеялись. — Ладно, — продолжал я. — Все ясно — меня выгнали, потому что я не из шайки сорока разбойников.