Н. Денисов - Пожароопасный период
Не все бы из названных встали сейчас на голос ротного старшины. Знаю об этом. И моих сверстников в селе, чудом родившихся в разные годы войны, можно пересчитать на пальцах одной руки. Нас тоже словно повыбило. И обожгло войной. Надолго. Может/ на «всю жизнь.
Что вспомню я потом, через годы? Зеленая полянка возле нашей ограды. По ней сделал первые шаги в мир. И такая она зеленая, что режет светом глаза. А мы играем в войну. У нас деревянные автоматы, винтовки. Чуть под хмельком, инвалид Ананий Васильев наблюдает со своей завалинки, выставив вперед, как ствол пушки малого калибра, круглый алюминиевый протез. «Вот застрелю!» – кричит на нас Ананий, щелкая протезом. Мы – кто куда, в конопляные заросли, в лопухи, в огороды.
Вспомню – с пустым рукавом гимнастерки – Андрея Сысолятина. И медали дяди Пети Корушина, совсем молодого, бравого старшины-танкиста, бравшего Берлин. Его первый отпуск из Германии – со сверхсрочной. И красный флаг над фургоном Петра Ивановича Андреева, который он приколотил, возвратясь из поля, на свои ворота. Председатель сам вручал ему за рекорд на стогометке! И песни, песни – на полевых вечерних станах, на комариных улицах – вдоль теплых оград, завалинок, домишек, плетней. И на шумных гулянках в честь красных советских праздников.
«Родина, простая и великая!» – как не позаимствовать строку у любимого мной современного поэта. Потом – опять повторяю! – через годы, в дальних землях и морях, Таиландках и Сингапура, Малайзия и Индиях, шагая по экзотическим весям тропических широт, в ностальгических думах и снах не раз привидятся мне твои, родина, озера и березовые колки, незабудковые и ягодные пустоши, текучие коровьи стада и рыжеватые квелы, где поспевают хлеба. И снова пойму, что не найду я ни вдохновения, ни нужных слов, ни лирической пронзительности без твоей синевы, увиденной однажды в детстве.
.Кажется, я задремал на солнцепеке. А может, кулички с хохолками на головках отвлекли мое внимание от других картин, от воспоминаний о будущем. Но вот уже вижу я красноватые в метельной ночи огоньки домишек Полдневая. И скрип снега под валенками, и порывистые толчки ветра не кажутся такими пугающе-зябкими. Только что миновали отрезок пути через Уктусскую березовую рощу. Там, по слухам, минувшим летом убили человека. И всякий раз, после школьной недели, это жуткое место минуем бегом. Открытая степь встречает ветром в лицо. Это вот пострашнее: можно сойти с большака и, потеряв под валенками твердь, убрести в сторону. Но слава тебе, огонек! Хоть самый малый, ламповый, убогий, но огонек. Стучимся в крайнюю избу: пустите погреться! «Голодные, поди?» – сползает с печи старуха. Отламывает полкалача. Мы делим по кусочку. «Картошку в мундирах будете? Поросенку варила. Угостить больше нечем, извиняйте». Господи, доброта людская! И на этом, понятно, спасибо! Мы и крапиву едали и лебеды прихватили в ранние свои годы. А тут картошка – царское блюдо! (А через годы, на службе, богатырского сложения калужанин Леня Бизенков, матрос моего отделения, с гордостью будет мне внушать: «Я на картохах произрастал!»). Обогрелись, подзаправились, можно дальше топать. Переметенными низинами, через Смолиху-увал, откуда видны уж огоньки родного Окунёва. И вот они, действительно, полоснули в небо во всю мощь, ярко, празднично. Да это ж электрические фонари на столбах! Неделю назад электрики жестяные люстры вкручивали, тянули провода. И вот – полыхает! Красота-а.
Набегался за куличками по бережку, наловил на пятки колючек. Сморило совсем. Сладенькой слюнкой потекли другие сны, другие, новые видения. «Заплатишь, заплатишь и за эту красоту, – стучат они пульсирующей жилкой возле виска, покалывают в мягкую ладошку. – Судьбой заплатишь, радостью необыкновенной, да не долгой будет твоя привязанность». – «Почему же?» – «Не знаем, – вещают сны. – Только не женские чары станут твоей разлучницей с землей. Ты захочешь любить весь мир, а женщине этого не надобно, женщина создана для конкретной любви, чтоб при ней и с ней, а фантазии хороши для неё в девичестве. Попомни!»
Нет уж, черта с два! Вот иду ранним утром – росистым! – на наряд в контору фермы. Экипирован, как учили в школе механизации: сапоги кирзовые пахучие, комбинезон, фуражечка. В сумке с лепешками мамиными, с молоком гаечные ключи, про запас купленные в городе, вызванивают: горы переверну! Доверьте только трактор поновей да полоску с загонками на два километра вдаль!
Мужики на крылечке, кто пораньше пришел, по делу и просто так, для разговоров, в чистых рубахах под ремешками, причесаны, побриты. Дымно в конторе, семечек налузгано.
– Работнички прибыли! – иронично посматривает на меня и друга моего Толю Рыбина полевод Тимофеич, Григорий Тимофеевич Киселев. – Ну, ну, – черкает, пишет он в тетрадке. – На Т-75 к Анатолию Чекунову в сменщики пойдешь.
Поехали! Гагаринский, вселенский задор давно ношу в себе как праздник, как залог успехов. Поехали. И вот – пашу землю. Мальцевским и обычным способом – с предплужниками. Кошу травы. Стога ставим. Снова пашу. На известных со старинными именами увалах, на маленьких полосках, что химическим карандашом не без юмора, наверное, нарек в тетрадке своей самоучка-полевод Тимофеич: «Штаны», «Где сумка висела», «Где Толя Пеганов в борозде спал».
Белые чайки летят с озёр, садятся на пахоту, шагают бороздой, как грачи. По утрам, на ранней зорьке прилетают, когда уже дурею в кабине от дремоты, поклевываю в рычаги носом. О белые чайки, белые чайки! Не вы ль поманили потом в моря-океаны!
Но те поля, что мы вспахали,
Подняли к солнцу зеленя,
Его, гагаринские дали,
С родной землей соединя.
Пишу стихи. Учусь в Литинституте. Москва. Открытый мир знаний, книг, культуры, памятных встреч. В поэтическом семинаре Виктора Бокова и Михаила Львова нас десять дерзнувших идти в литературу парней. Большинство – вчерашние жители села. Случайно ли, не случайно – взял нас в семинар Боков – большой поэт, широкой русской натуры человек.
Мечтаю о первой книжке. Боков подписывает мне свою «Лето-мята»: «Иди смелей и говори правду!» Львов вторит ему: «Главное – выразить себя искренне, полно!»
Завет дорогих учителей.
Езжу с корреспондентским удостоверением по сельским районам. Пишу статьи, корреспонденции, репортажи. Лучшая командировка в родные места. Встречает отец, он уже пенсионер, побаливают фронтовые раны: «Всё пишешь? Работал бы на тракторе. Такую специальность бросил». Не верит в мои писания, в их пользу. Однажды поверил, смягчился. Появилась моя статья о беспорядках в родном совхозе. (В итоге – сняли директора.) Сам, когда писал, сомневался: имею ли право, ведь здесь вырос, вскормила эта земля? «Все правильно, – сказал отец. – Мужики всем МТМ вслух читали, все одобрили. Нашелся, говорят, человек наконец».
В юности отец порой наставлял меня: «Слушайся начальства». Наверное, по-родительски хотел предостеречь от лишних неурядиц. Сам же, вразрез своим наставлениям, всегда слушался. правды. До конца, до могильного холмика с пирамидкой под красноармейской звездой.
Снова в родных пенатах. Встречи с земляками – тружениками и воинами – коль случается необходимость, становятся и воинами! – говорю о поэзии, читаю им свои стихи. Как откликаются на теплое слово, на искренность, на непарадность. И я понимаю давно, что поэзия – это тоже оружие за наши светлые идеалы, что она работает, пробуждая «чувства добрые».
Трудная зима. Нелегкие дела в животноводстве. Проблемы хозяйственные, бытовые. Подготовка к весенней страде. Заботы о будущем хлебе. Всё правильно. Но не единым хлебом, как говорится. Вижу поддержку Ивана Ивановича Иванова (три Ивана) – старорямовского председателя исполкома сельского Совета, деловитой Светланы Казеевой – казашки из села Мелехино, Александра Руденко – по-крестьянски обстоятельного главного агронома из Полозаозерья. Принимаю их молодой задор и заинтересованность в нашем общем деле. Но запомню и такую встречу, «где напрасно стучаться в двойные дубовые шлюзы, где стеклянному взору нелепы потуги стиха, где грустит Аполлон и смирнеют задорные музы, и Венера Милосская кутает плечи в меха». Поэтическая гипербола? Отнюдь нет. Но о том ли речь?
.Течет, колышется стадо. Ближе, ближе. Наяривает хромка брата. Разухабистая «подгорная» уступает дорогу медлительным и величавым, как сама степь, «Дунайским волнам». Коршун в небе висит. Тяжелая тень его крыла скользнула по щеке. Мне десять лет. Так мало. Всё впереди. «Проснись!» – слышу строгий, надтреснутый голос отца. – Давно ждешь?»
Давненько. Наверное, тридцать лет. Целую вечность.
1985 г.
РЕВУЩИЕ СОРОКОВЫЕ
Морские записки 88-го года
1
Мелко вибрирует стол, на котором пишу я в толстую тетрадку, а за иллюминатором ярко блестит майское солнышко, отражаясь в спокойной глади Финского залива. Идем! Точнее, пошли. Такое долгое начало и такой будничный выход в рейс. С полмесяца апреля жил я в гостинице порта, оформлял паспорт моряка, бегал по медкомиссиям, по культурным местам Питера, дал домой телеграмму, что, мол, вторично после Октября 17-го «взял Зимний дворец и почту с телеграфом». А моего парохода все не было: где-то через Атлантику он все шел и шел – через штормы и циклоны! – с грузом бразильского кофе.