Вера Галактионова - Спящие от печали (сборник)
– Говорят, Бирюков, на какой-то совхозной ты женился? На деревенской?
– Ну.
– А я, все три раза, на городских, – вздыхает, потирает руки милиционер. – По молодости нравилось начинать жизнь сначала. Набело! С чистого листа. Любил жениться!.. И каждый раз одно и то же. Каблуки, помада, улыбка – и трындец: разговаривать не о чем… А ты? Разводиться думаешь? Или пока не созрел?
– Нет, – утыкается в воротник задержанный Бирюков.
– На городскую, значит, менять не торопишься? Эту, свою?
– У меня другой не будет.
– А у неё? – хохотнул милиционер. – Как насчёт другого?
– И у неё. Не будет.
– А если богатый позовёт? Который водяру сумкой не таскает? В кутузке не кантуется?
– Не пойдёт она, – хмурится задержанный Бирюков.
– В красивую жизнь?!.
– Исключено.
Крякнув недоверчиво, милиционер делает что-то вроде зарядки – слегка приседая, притопывая, передёргивая плечами.
– Красивая хоть? – спрашивает он сквозь решётку.
– Не знаю.
– Ну, какая она из себя?
– … Надёжная.
– Ладно, дрыхни. Капитан смену примет – отпустит… Ночь – дело временное, Бирюков. Спи… Но – помни: утро наступает всегда!
– Ага, – укладывается задержанный на короткий топчан, поджимая ноги. – Сплю…
* * *Полным-полно ослов в степи, движущихся неуклонно, мелкой трусцою, не замедляя слаженного бега, к общему неизбежному месту – к всхолмью, которого ещё не видно никому. Их такое множество, что не окинуть всех взглядом. Седоков ещё нет. Но уготованные им животные уже вышли в путь… И только, ссутулясь, растерянная Нюрочка едет, одна-одинёшенька, в радостном утреннем свете…
– Бирюков! Ты же, ёлки, молодой! – бродит милиционер из угла в угол неприкаянно. – Чёлка детская, а выглядишь… лет на сорок с гаком. Ты ведь не пьёшь!.. Может, у тебя жизнь трудная была? А?
– Лёгкая.
– Болезнью Боткина не болел? Бесцветный ты какой-то… И одно слово из шести букв отгадать не можешь.
– Про оружие? Холодное?.. Нет. Не могу.
– Я-то уже почти весь кроссворд разгадал: смекалка!.. А чего по-взрослому не стрижёшься? Деньги на стрижке экономишь?
– Ага.
– Мотаешься с сумками, как старый пэтэушник… Может, у тебя жена всё до копейки отбирает?
– Не-е… Она не просит ничего. Вообще. Никогда.
– Тогда не разводись… Я тоже, вот, опять со своей первой расписался. Сглупил? Как ты думаешь?
– Не знаю.
– Зато я знаю. Сглупил, конечно. Надо было – со второй… А может, лучше – с дочкой старухи Собакеевой? А?
– …Какой?
– Которая в горкоме работала.
– Дочка?
– При чём тут дочка?.. Спишь ты опять, что ли?!
– Ну.
– …А как тебе глобализация, Бирюков?
– Никак.
– Правильно! Мир хочет стереть нашу индивидуальность! Потому он всегда учит нас не быть собой… И что за дежурство нынче выдалось? Ни разминки, ни встряски. Эх! Мороз…
* * *Ликует весеннее утро. И уготованные для кого-то ослы уже в пути. Их великое множество… Бегут они под ясными небесами по всей степи, от небесного края – до небесного края. Но люди, которые сядут на них, ещё не знают про то…
– Да, Бирюков! Согрел ты меня чуток своей водкой. Но не развеселил!.. Спи.
– Ага…
Неудобно ехать Нюрочке тряско, неловко. И видно Ивану из камеры, сквозь чугунную решётку, как обмирает её душа и томится заранее – от неизбежности предначертанного… А следом, через большое расстоянье, бегут ослы без седоков.
Скоро великое множество людей поедет так же – ещё не знающих о том, что путь их начат… И каждому будет неудобно и тряско – сидеть на хребте, лицом к хвосту, упираясь ладонями в ослиную спину… И никому не отвратить рокового мига, намеченного – там, за цветущей степью, в конце пути, заканчивающегося одним общим всхолмьем, каменистым, возвышенным… Там – последний, смертный страх, которым изнывает душа заранее и томится: там – неизбежность конца. И начала, которого не постичь живущим…
Но утренний путь ещё долог, и степь цветёт и благоухает, и мягкий свет согревает поджавшуюся Нюрочку бесконечной весенней любовью, и лаской – необычайной, несказанной.
У Нюрочки есть ещё время тряского земного пути… На растерянном лице её – светлые слёзы, ясные слёзы обречённости.
– Опять капли, – хочет сказать Иван и стереть их ладонью, только его нет в этом сне.
– Они испаряются, – молча едет Нюрочка. – Уходят в облака… Поэтому здесь сухо. Дождик из наших слёз идёт давным-давно. Далеко, далеко…
– Где?
– На севере.
– Я никогда тебя не предам, – пытается войти в утренний сон встревоженный Иван, раздвигая нездешний свет руками. – Знаешь?
– Знаю… Я никогда тебя не предам.
– Знаю…
Он пытается распрямиться, встать в полный рост, не сутулясь, не прячась, и войти свободно в утренний свет, праздничный и страшный!
…Однако его нет в этом сне.
* * *Бешеная ночь так истрепала чернильно-чёрные свои одежды, что они, полиняв, обветшали до сквозных мельчайших дыр, не дождавшись рассвета. Сквозь них стал виден с постели старому Жоресу неприбранный подоконник, заставленный немытой посудой, и злые колкие узоры наледи, синеющие на тёмном стекле. И кажется, что-то оборвалось этой ночью там, на севере, где слонялась беда хозяев барачной комнаты, потому что старик потерял вдруг всякую способность чувствовать, ощущать, переживать. Его тело, со своими ревматическими нудными недугами, притихло; оно поджалось и уже не болело, как будто его не было вовсе. И эта лёгкость существованья казалась такой странной, что Жорес не знал, что и думать…
Да, обычно чужая беда, которая шлялась где-то далеко, по российским просторам, бесприютная, как ветер, отзывалась ломотой в его костях – здесь, под крышею отсутствующих хозяев… Но может быть, это стены чужого жилища выпили остатки его сил; их не осталось теперь даже на привычную печаль, в которой истаивала его судьба все последние, барачные, годы… Зато разум старика был овеян теперь зимним бесстрастием. И он понимал, не страдая: пора цветения его рода осталась в минувших веках, и плодоносная пора – тоже, в котором были когда-то учёные люди, писавшие по-арабски, мудрецы, постигавшие тайны мира в путешествиях к святыням, и отважные воины – защитники бедных сородичей. А от Жореса и Марата должны были родиться дети для общества справедливости и равенства всех людей! И вот, оба его сына вступили в жизнь с именем писателя, говорившего о Буревестнике, о Соколе! Но только кровь чёрной боевой курицы, – алчной продавщицы, – беснуется в потомках Жореса, умеющих лишь хватать всё, нужное им, а приятное – брать насильно.
Что ж, эта дурная кровь, примешавшаяся к роду – и уничтожившая, истребившая род, всегда гордившийся своей устремлённостью ко всеобщему благу, уже не продлится в жизни. Только от насильника-бандита может появиться ненароком злое дитя, ненавидящее всех. Но такое дитя разрушит себя и убьёт себя прежде, чем вырастет, а тюрьма проглотит рослого бандита и того раньше, если не убит он уже нынешним утром при делёжке награбленного…
И ничего не изменить Жоресу. Ничего. Пора цветения его рода осталась в прошлом… Кажется, там, в коридоре, раздаётся вялый, прилипчивый голос внука-наркомана, блуждающего в мире видений. Теперь уже нет старику до него никакого дела. Род иссяк, потемнел. Род уходит в белую зиму…
Быть, как видно, тому, думал старик с холодным сердцем. Всё чёрное накрывает белая зима, рано или поздно. Бесславные остатки испортившегося рода, уведённого в заблуждение, накроет мёртвый чистый холод, как накрыла зима в эту ночь великого перелома всю вчерашнюю неприглядность поздней осени – пустой, облезлой, бесполезной. Его бездетные, беспутные внуки – последние внуки; их уже при жизни накрывает снег вечного небытия. И так должно быть. Потому что если бы истина последовала их желаниям, то разрушились бы небеса, земля. И разрушилось бы всё, что есть на ней…
* * *Старому Жоресу, лежащему под одеялом, видна бесконечная тёмная степь – за стеклом уже проступила млечная линия далёкого горизонта, и небо не сливалось с землёю, как прежде. Окно сердитой учительницы, вечно перепуганной, будто выскочившей только что из горящего танка, выходит на северо-запад, а его окно – на юго-восток. Но с постели можно разглядеть пока совсем не многое: вереницу столбов, не приносящих прежнего света, и лиловую дорогу, занесённую первым ночным снегом. Она убегает в несусветную даль, за пологие холмы, к старинным землям скромных каракесеков.
Да, не из его племени придёт человек, который одолеет врагов равенства – хищных врагов народа, растерянного теперь и уставшего выбирать свой путь наспех – принимая сумерки за рассвет, рассвет за сумерки… Рождения этого человека, способного постичь, где друг, а где враг, откуда идёт свет, а откуда тьма, ждут во всех обнищавших родах. Значит, он придёт из рода, который гордился собою меньше всех других, потому что больше, больше всех других боялся наказания в великий день…