Горан Петрович - Осада церкви Святого Спаса
– Ты что, разбудил меня из-за такой ерунды? – вскинул голову разгневанный Калоян, ведь до сих пор еще никто и никогда не решался будить его.
– Государь, это не обычные перья, и очень жаль, что я не успел стрясти с плаща все остальные! – свистел Разбойник под ночным шатром болгарского царя. – Испробуй какое-нибудь из них. Увидишь, что эта добыча всех других стоит. Вот, попробуй это перо, окуни его во тьму, напиши что-нибудь, что хочешь.
Только прежние заслуги спасли Разбойника от страшной судьбы быть задушенным руками Калояна. Царь схватил перо, которое ветер все время трепал у него перед носом, раздвинул завесу, закрывавшую южный вход в шатер, обмакнул его кончик во внешний мрак, а так как он был неграмотен, изобразил в воздухе маленький значок, напоминающий рыбу с крупными глазами.
И тут же в центре шатра, на расстоянии половины его высоты от пола, появилась парящая в воздухе маленькая светящаяся рыбка, точно такая, какую он только что изобразил. Разбойник свистел Калояну прямо в уши:
– Перо, которым ты рисовал, это перо жар-птицы! Теперь ты видишь, государь, какой подарок я принес тебе! Ну-ка, нарисуй еще что-нибудь!
Калоян, как ребенок, начал махать пером повсюду вокруг себя. Светлый рой то лучше, то хуже нарисованных животных и предметов заполнил шатер. Некоторые болгары даже проснулись, решив, что начало светать.
IIIМожно было спать в одной льняной рубашке и даже не получить насморкаВсю свою хитрость дож Республики Святого Марка разделил на несколько равных долей и раздал шпионам перед тем, как отправить их на поиски пропавших перьев. Самому себе он оставил лишь незначительную часть, которой, однако, было вполне достаточно, чтобы надежно контролировать и направлять вялые действия маркграфа Бонифацио Монферратского и графа Балдуина Фландрского. Уже очень скоро – летняя пора успела лишь стыдливо разбавить свежим воздухом запах пожарищ над Константинополем – Энрико Дандоло сообщили об обнаруженных следах восьми утраченных перьев, что же касается девятого, то узнать, в каком направлении оно исчезло, по-прежнему не удавалось.
У государя Венеции не было времени ждать. Плащ, причем весь, в целости, был необходим ему более, чем когда бы то ни было. Он чувствовал, что болезнь по имени заморозь выжигает все внутренности, пронзает грудь, пробирается в самые кончики пальцев. Кисть его левой руки стала такой ледяной, что с ее помощью он избавился от некоторых крестоносцев, которые выступали за продолжение похода на Иерусалим, отправив их на тот свет простым прикосновением.
Дело было так. После ужина, во время которого обильные восхваления и цветистые любезности обильно заливались кубками сладкого вина, улыбающийся дож повернулся в сторону рыцарей:
– Grazie a Dio, хотя я и слеп, но ваша настойчивость заставляет меня посмотреть на вещи шире! Разумеется, мы обязаны выполнить нашу миссию и освободить гроб Христа от безбожников! Ах, спрашиваю я себя, как же я мог упустить из виду конечную цель нашего похода?! Завтра же рано утром я прикажу поднять на мачтах венецианских галер паруса безостановочного плаванья до берегов Святой земли! Скрепим наше согласие пожатием руки, как это и приличествует друзьям!
Ночь была теплой, спать можно было в одной льняной рубашке и даже не получить насморка. Тем не менее, через несколько часов после того как рыцари наивно вложили свои руки в вытянутую вперед левую руку Дандоло, их сердца тихо угасли.
Так что заморозь брала все большую силу, спасения от нее не было, и ущерб, нанесенный плащу, следовало восполнить как можно скорее. Правитель Венеции послал троих самых искусных своих переговорщиков к болгарскому царю Калояну – за похищенные семь маленьких перьев он предлагал в качестве выкупа запряженную волами повозку, до верха наполненную безантами из чистого золота.
И всего один час спустя из Константинополя в сторону Салоник направилась еще одна троица верных дожу венецианцев, тоже на поиски перьев.
IVМенестрель Жоффре, каждое перо прячется на соответствующей ему грудиВся жизнь менестреля Жоффре, личного слуги одного мелкого дворянина из Прованса, изменилась за одну ночь, даже за один миг той ночи, когда крестоносцы ограбили и сожгли Константинополь, столицу Византийской империи. Вплоть до того часа, когда судьба перевернулась с медной решки на золотого орла, вся жизнь убогого Жоффре была одним сплошным несчастьем, именно это слово лучше всего выражало содержание того, что он с самого рождения тащил на себе, как вьючный осел.
В Провансе, где сразу при рождении он и столкнулся со своим жалким существованием, Жоффре был жонглером, состоял при менестрелях, прислуживал им, то есть заботился о том, чтобы постель была мягкой, а мозоли твердыми, одежда отчищенной от блевоты – следствия слишком обильной выпивки, чтобы были выдернуты лишние волоски, торчащие из бровей и ноздрей, чтобы струны на инструментах были натянуты, а уголки губ выглядели куртуазно. Иногда Жоффре участвовал в пении трубадуров. Правда, надо сказать, что он выступал лишь тогда, когда нужно было рассмешить какую-нибудь компанию. Дарования Жоффре в области поэзии и музыки были более чем скромными – в пасторалях и диалогических песнях, описывающих встречу рыцаря и пастушки, ему доверяли лишь ту часть, где требовалось изображать ржание коня.
Есть ли что-либо более грустное, чем поэт, душа которого жаждет песни, а все остальное никак не соответствует столь возвышенному желанию? Голосу Жоффре не хватало мелодичности, он не мог без ошибки произвести на свет даже одного куплета, а что уж говорить о целой канцоне и тем более альбе. Нередко в награду за свою песню он получал удары. Правда, чаще всего безболезненные, ногой под зад. Однако иногда дело оборачивалось гораздо серьезнее, и число выбитых зубов соответствовало числу хозяев, оставшихся недовольными его способностями. В конце концов жонглер оказался рядом с трубадуром из захудалого дворянского рода, недостаточно даровитым, но достаточно тщеславным и жаждущим обрести поклонников, пусть даже среди крестоносцев. Таким образом Жоффре со своим господином стали участниками похода на Иерусалим. Своими песнями они выманивали незаслуженный золотой за золотым у тех рыцарей, чьи сердца все еще тосковали по любимым. Вообще-то золото получал господин, слуге доставались тумаки. Распаривая мозоли своего трубадура, разглаживая его брови и завивая ему ресницы, жонглер Жоффре помалкивал. Но сделав все дела, уже перед сном, он причитал, глядя в небо:
– Ах, злая моя судьба! Если бы сверху мне был ниспослан красивый голос, чтобы я спел хоть одну тенцону или сирванту! Если бы мне с неба свалился этот дар, я бы больше ни рукой, ни ногой не пошевельнул.
И все же складывалось впечатление, что небо не всемогуще. Даже оно не могло одарить Жоффре тем, чего ему не хватало. А может, просто этого не хотело.
Той ночью, когда латиняне растаскивали сияние Царьграда, прованскому менестрелю случилось быть неподалеку от ризницы византийских василевсов. Все эти часы он, как заколдованный, блуждал по улицам захваченного города, ужасаясь жестокости своих соплеменников. Тогда же он решил расстаться со своим господином, который, опьяненный тяжелым запахом свирепого пира, многословно и лживо воспевал с одной из башен славу крестоносцев. Неужели грабежи и поджоги – это геройство? Жоффре сгибался под тяжестью того, что ему открылось. Неужели о таких подвигах поют chansons de croisade? Жоффре вдруг почувствовал радость, что ему так и не удалось стать поэтом. Неужели поэзия может быть вуалью, пусть даже прекрасно сотканной, на безобразном лице какого-то исторического события?
Вот так, блуждая по закоулкам собственных мыслей и улицам Константинополя, провансальский жонглер оказался вблизи императорской ризницы как раз в тот момент, когда толпа, не замечая, что топчет души погибших, расхищала остатки былого сияния столицы ромеев. Итак, Жоффре остановился как раз на том месте, неподалеку от которого упало маленькое перышко, почти пушинка, вылетевшее из разграбляемого дворца. И сам не зная почему, подвергая себя опасности оказаться под копытами несущейся слепым галопом лошади важного венецианца, Жоффре, оставив надежную тень портика, выскочил на середину площади, схватил перышко, сунул его за пазуху и снова затерялся в переплетении своих мыслей и улиц Царьграда…
На рассвете он почувствовал, как что-то изменилось. Сначала его внутренний голос стал более мелодичным. А потом вдруг он запел, да так красиво, как могут только мечтать петь даже лучшие трубадуры. Исполняемые им альбы можно было сравнить с прозрачными родниками, пасторали – с ключевой водой, тенцоны – с лесными источниками, канцоны – с горными ручьями. Слушатели стекались со всех сторон, чтобы наполнить слух этими нежнейшими звуками.
– Кто этот даровитый трубадур? – спрашивали они, не помня лица того, над кем еще вчера сами же смеялись.