Любовь Каверина - Он строит, она строит, я строю
— Я запрещаю Арту протаскивать моего сына через черный ход в искуссто.
— …Зерна глаз твоих осыпались, завяли,
Имя нежное растаяло, как звук…
— Есть талант — сам пробьется.
Помогать или не помогать Шуре поступить в институт? А вдруг он провалится? Он же с детства мечтал о Театральном.
…Но остался в складках смятой шали
запах меда от невинных рук.
И зачем только Арт читает стихи?! Есенин любого дурака, любого уродину превращает в греческого бога. Это почти такой же обман, как поступление по блату в институт.
— Ты, барышня, любишь читать стихи?
— Н-нет. Они обманывают жизнь.
— Глупости, ты прекрасно слушаешь стихи. Вся прямо светишься, словно бусина янтаря.
Действительно, что я до Арта знала о поэзии?
Ну, знала, что Есенин — это четыре серых томика в картонной коробке, а Блок — один толстый синий том. Лермонтов — темно-зеленые семь томов Но ведь не станешь же читать целую книгу стихов как роман? А после Арта я знаю, что это просто другая страна. Одни в нее входят легко, как в лес, а другие видят лишь обглоданные слова, построенные в столбик. И больше ничего.
Раскин опять стукает кружкой по столу. Колет трубкой как кортиком:
— Нельзя, нельзя в наше время быть идеалистом. Сто раз говорил своему Шурке. Нет, не слушает. Теперь такого ягненка любая баба окрутит.
Нехорошее какое слово «окрутит». Оно у Раскина так звучит, будто это не Шурку, а его, Раскина, окрутили. Кто? Валентина Петровна? Она же балерина!
Балерина должна быть бабочкой, которая ухаживает за своими крылышками-усиками. А Валентина Петровна никогда о себе не думает. Откуда этот теплый вкусный свет на веранде, оплетенной виноградом? Это же медовые соты. А почему цветы у Валентины Петровны подступают к самому крыльцу и просительно поднимают головки? Они знают, что дождь ли, солнце — Валентина Петровна сбережет каждую каплю воды на кухне, перельет в леечку, напоит каждый стебелек. Она заботливая пчелка, которая всех нас, приросших к желтой веранде, кормит, согревает. И все время тихонько смеется, будто крылышками жужжит.
— Что это вы вдруг одновременно примолкли? Тихий ангел пролетел? Или почувствовали, пора подкрепиться горячими сырниками?
— Действительно, ароматы кухни забивает красоты поэзии.
Что я говорила: каждому цветку по капле воды, каждому гостю по сырнику.
— …Но остался где-то в складках шали
Запах меда от невинных рук…
— Антонина Ивановна, вам мама, когда уезжала, что-нибудь про крышу говорила?
— Нет, о крыше твои родители ничего не говорили.
— Что же тогда Анюта распоряжается?
— Как ты ее назвала?
— Ну, Анна Григорьевна. Ей ведь никто не разрешал.
— Не думаю, чтобы Анна Григорьевна начала крыть крышу без предварительной договоренности с твоими родителями.
— А как же платить всем этим рабочим? Тут ведь уйма денег нужна?
— Мне кажется, что девочке в твоем возрасте не пристало решать финансовые проблемы семьи.
Конечно… Как железо от ржавчины оттирать, так мне можно, а как выяснить, не попадет ли нам с Антониной Ивановной за крышу — так нельзя. Нет, я не говорю, что крыша нашему дому не нужна, в конце концов, мне тоже надоело, чуть дождик, кидаться расставлять по всей комнате тазы, чуть солнце — тащить тяжеленные матрасы сушиться, но получается, что это какая-то незаконная крыша.
Даже Петушихам Анютина деятельность кажется подозрительной. Остановили меня у колодца и стали допрашивать:
— Чего, батька-то с маткой в отъезде?
— Да, уехали.
— А щелястая эта вам кто?
— Что значит — «щелястая»?
— Ну, эта.
Петушиха ткнула себя пальцем в зубы, и я догадалась, что она имеет в виду редкие Анютины зубы.
— Знакомая…
— Ага, а дед твой чего со своими солдатиками не доделал крышу?
— Он заболел, и его отправили в санаторий.
— Ну-ну, у военных санатории не чета нам с тобой — враз любую хворь выгонють. Чем болен-то?
— Не знаю…
— А приживалка ваша деду кто?
— Антонина Ивановна деду никто. У деда своя жена есть.
— А коли она жена, так чо ж на дачу не ездила, когда дед с солдатиками тут гробился? А эта в шляпе все расхаживала?
— Антонина Ивановна не расхаживала, а тоже работала.
— Ка-ак же! Будет кто за так на вас работать!
По Петушихиным глазам видно, что она мне совсем не верит. Зачем же тогда спрашивает? И надо же с такого расстояния Анютины зубы разглядела! Глазастая… Да еще догадалась, что Антонина Ивановна с дедом старые знакомые. И за что это Петушихи так невзлюбили Антонину Ивановну?
Сидит над рукописями в огороде, никого не трогает.
И Анюта ей тоже молчания простить не может:
— Молчит… Гордая больно. Думает, она тут хозяйка. А чего, спрашивается, пугалом торчит в огороде? Все от жадности. Старая уже, а все деньги загребсти хочет… Вот и нейдет на пенсию. Чем над своими бумажками горбиться, помогла бы лучше обед мужикам готовить. А то тут у вас ничего не найдешь — ни керосина, ни кастрюли путной. Как так можно жить?!
Мне неловко за наше с Антониной Ивановной скудное хозяйство. К счастью, стыд заглушается грохотом молотков по железу.
— Анна Григорьевна, давайте я помогу вам картошку чистить.
— Помоги, невестушка, помоги. Тебе полезно к хозяйству приучаться. Чего это мой меньшой к тебе с разговорами все подкатывается? Али пустяки какие?
— Пустяки.
— Так чего ж краснеешь?
Не из— за чего мне краснеть. Не разговаривали мы с ее «Колюней» ни о чем таком. Он просто сказал, что я, наверно, в театры люблю ходить. Думаю, имел в виду, что я из тех богачек, которые только и знают балы да театры.
— Ты Колюней-то не брезгуй, сейчас непьющие да грамотные парни — большая редкость.
— Анна Григорьевна, давайте я в поселок за керосином схожу.
— А и сходи, красавица, керосин никогда не лишний.
Уф, сбежала! Не мудрено, что Петушихи разглядели Анютины зубы: у нее все на распашку: и рот, и душа. И дом наш она так распахнула, что чуть ли не вывернула наизнанку. При ней он стал похож на бесформенный комок из глины и перьев, валяющийся на дороге. Над таким наклонишься и с трудом узнаешь в нем чье-то гнездо.
Стук— стук молотки по железу -далеко звук разносится, почти до самого магазина. Отсюда и не разберешь — то ли строят что, то ли ломают. Нет, строят, конечно (я-то знаю, как нам крыша нужна), но уж как-то очень долго, в час по чайной ложке.
— Принесла керосин?
— Угу.
— Долго же ты ходила.
— А где Антонина Ивановна?
— Сбежало твое пугало огородное. Собрала молчком манатки и на поезд. Ну и скатертью дорога. Ктой-то тут об ей жалеть будет?… Да, забыла: старуха велела тебе деньги передать, которые родители оставили. На вот, бери. Мне чужого не надо.
Ой, как нехорошо получилось. Папа приедет, сразу спросит: «Кто разрешил крышу без меня трогать?» Деда нет, мамы нет, Антонины Ивановы нет, выходит, что я разрешила.
— Иди-ка картошечки тебе положу. Остыла она, поди. Да и осталось-то на донышке.
Не надо мне было за керосином убегать. Сидела бы, сторожила дом, может, и Антонина Ивановна бы осталась.
Сколько до папиного приезда? Судя по деньгам, недолго осталось. Хоть бы поскорее закончили по железу колотить. За готовую крышу не так попадет, как за недостроенную.
Папа, наверно, новую крышу не заметил.
Во всяком случае, как приехал, ничего про нее не сказал. Будто она тут всю жизнь стоит. Или, вернее, будто ее волшебные гномы по его приказу за одну ночь сделали.
— Ну-с, голуба, запоминай — исторический момент. Строим перегородки второго этажа.
Вот и прекрасно: чем из дурацкого подвала без конца воду вычерпывать, лучше устроиться от него подальше. Тем более, что строить комнаты на втором этаже в сто раз проще, чем внизу: доски к столбам прибил, фанерой облицевал — и готово. Чисто, сухо, деревом пахнет, как у Раскиных.
Только немного неловко перед первым этажом: ему, бедняге, ни пола, ни перегородок, а ведь он столько времени нас в заднюю комнату пропускал, от чужих глаз прикрывал, давал жилье вместо сарая. А теперь в него даже не заглядываем.
— Что, пичуга, приуныла? Крепче держи доску, сползает.
Вот мама приедет — ахнет: не было ничего — и сразу две новых комнаты. Ее комната самая лучшая: во всю стену окно, и солнце лежит желтой шкурой прямо на полу. Папа сказал, что сделает здесь встроенные шкафы — «и чтоб никакой мебели»!
Ура! К чертям собачьим всю мебель! Как в Чаплинском фильме: приходишь вечером спать, кнопку нажимаешь, а на тебя сверху кровать — бум! Только ляжешь на нее — раз, она вверх поплыла. И тебя в стенку — трах! Красота! Только, боюсь, мама не согласится.
— Сходи, мурашок, в мою комнату, принеси из ящика гвозди вот такой длины.
Папина комната смотрит окнами в лес на горе. В нее входишь, как в джунгли. Сумрачно. Ели — рукой подать. Они тянутся к тебе, и ты заворожено идешь к ним, чтобы коснуться мохнатой лапы. Пока окно не остановит. Ели неодобрительно качают головами: если уж дом поднял тебя на ладони вровень с ними, почему ты не можешь сделать последний шаг, чтобы дружить? Зато сосны не такие строгие. Они добрее: собирают шелковистыми стволами каждый солнечный зайчик и пускают его к тебе в комнату. Зайчики бегут по стенам, скачут тебе в руки, и каждому ты радуешься больше, чем всему щедрому солнцу в маминой комнате.