Милош Форман - Призраки Гойи
Не открывая рта, скрытого мыльной пеной, человечек приподнимает одно веко и спрашивает у незнакомца жестом, чего он хочет и кто он такой. Художник, которого, как всегда, сопровождает Ансельмо, говорит, что его зовут Гойя. Франсиско Гойя. Заведующий приоткрывает оба глаза, бросает на посетителя беглый взгляд и поднимает брови: это имя ничего ему не говорит. Гойя думает, что тот не расслышал, что он, вероятно, тоже глухой, и повторяет:
— Франсиско Гойя.
Брови человечка снова ползут вверх, как бы спрашивая: ну и что?
— Я — королевский художник, — объясняет Гойя, не уточняя, о каком короле идет речь, ведь так или иначе он — художник всех королей.
При слове «король» заведующий отбрасывает полотенце, быстро вытирает лицо (его не успели до конца побрить, но он спешит) и, в то время как цирюльник продолжает стоять с бритвой в руке, восклицает:
— Король! Король! Что вы мне там рассказываете про вашего короля? Знаете, сколько королей у меня здесь, сейчас? А? Вы можете себе это представить? Десять? Пятнадцать? Я уже сбился со счета, сударь! По меньшей мере двадцать пять-тридцать! У меня тут даже два Наполеона! И один из них — араб!
Ансельмо пытается переводить скороговорку заведующего. Изображая Наполеона, человечек поднимает руки, как бы надевая на голову воображаемую треуголку. Гойя ничего не понимает. При чем тут Наполеон, если они только начали беседовать?
Заметив жестикуляцию помощника, директор спрашивает у него, указывая на Гойю:
— Он глухой?
— Да, — отвечает Ансельмо, — совершенно глухой.
— Счастливый человек! — восклицает директор, потирая руки, на которые он только что нанес мазь.
— Почему? — спрашивает помощник.
— Почему? Ты спрашиваешь меня: почему? Да ведь он мог бы быть слепым! Королевский художник-слепой!
От этой мысли человечек разражается громким смехом, но смеется один. Теперь он смазывает свои щеки и шею. Затем принимается душиться, говоря, что это необходимо, чтобы заглушить все здешние запахи. Цирюльник по-прежнему стоит, как столб.
— Положи свою бритву, дурак! — кричит заведующий. — Нет, сперва вымой ее! Сколько раз я должен тебе говорить? И живо возвращайся к другим! Ступай!
Цирюльник лезет из кожи вон, кружится на месте, стараясь найти полотенце, выливает воду из миски для бритья куда не надо, снова навлекает на себя брань и озирается вокруг в поисках тряпки. Заведующий надевает пиджак, смотрит на себя в зеркало, морщится при виде плохо выбритых участков, затем, наконец, оборачивается к Гойе и осведомляется, что ему нужно.
Художник уже написал имя Инес на клочке бумаги. Он показывает ее человечку.
— Ну, и в чем дело? — спрашивает тот.
— Я бы хотел повидать эту женщину, — говорит Гойя. — Я давно ее знаю. Инес Бильбатуа. Я был другом ее отца. Она немного странная, но не сумасшедшая. Я хотел бы, чтобы она вышла отсюда.
— Как, она не сумасшедшая?
— Нет.
— К нам приходят два сорта посетителей, — заявляет директор, с важным видом усаживаясь за письменный стол и поднимая указательный палец правой руки. — Те, что приводят членов своей семьи, не сумасшедших, но готовы поклясться в обратном, так как им очень хочется упечь их сюда, а также те, что желают увести отсюда подлинных сумасшедших, уверяя, что это нормальные люди.
Гойя, который понял только слово «семья», поспешно замечает:
— Она мне не родственница.
— Стало быть, подруга?
— Это человек, который мне очень дорог. Я за нее ручаюсь.
— Ручаетесь?
— Да.
Заведующий внимательно смотрит на Гойю, а затем поворачивается к помощнику и спрашивает:
— Сколько он готов дать, чтобы ее забрать?
Ансельмо выполняет обязанности переводчика (говорить о деньгах жестикулируя уже проще), и Гойя, неплохо разбирающийся в хитростях денежного торга (ему известно, что всегда рискуешь, первым называя цифру), просит узнать у заведующего, какая сумма его бы устроила. Человечек торопится и, почуяв возможность немного пополнить свою казну, называет начальную цифру. Скажем, тысяча.
Гойя, которому помощник переводит эти слова, говорит с каменным лицом:
— Сто.
— Сколько?
— Сто.
Директор тут же вскакивает с места, словно под ним загорелся стул. Сто? Да что это значит, сто? Почему не десять? У них что, не все дома? Они что, спят на ходу, известно ли им, в какое время они живут? Повсюду революции и войны, всякие там альянсы и унии; все вокруг вешаются или вспарывают себе животы; планета сошла с ума; короны перелетают с одной головы на другую, как в детской игре; а тут еще англичане заключили союз с португальцами против французов; и вот теперь французский король, словом, француз (да и это сомнительный факт!), короче, какой-то корсиканский король должен защищать Испанию, Испанию, которой он не нужен, а между тем русские уже то ли в Польше, то ли в Германии; и почему бы туркам скоро не быть в Париже?
— А я всё сижу здесь, — продолжал маленький нервный человечек, кружась вокруг письменного стола, словно мотылек вокруг лампы, — сижу здесь и отвечаю за эту больницу, руковожу ею и должен делать всё бесплатно, заниматься всем на свете: кормить больных, ухаживать за ними просто так, ведь я не получал никаких денег, ничего, слышите? Совсем ничего уже четыре месяца, мои запасы исчерпаны, они на нуле, и этот тип имеет наглость предложить мне сто! Да что я буду сделать с его сотней? А? Что я буду делать? Пятьсот! Мне нужно хотя бы пятьсот!
— Двести, — сказал Гойя.
— Согласен, — ответил директор.
Он обращается к секретарю, спрашивая, где находится эта женщина, эта Инес, как бишь ее зовут? Инес Бильбатуа, говорит помощник Гойи. Секретарь не знает, он должен поискать в записях, это займет какое-то время, ведь в последнее время пациентов регистрируют с опозданием, так как поступает слишком много народу и персонала не хватает; к счастью, цирюльник знает эту самую Инес. Она как раз там же, где он, в четвертом корпусе.
Перед уходом директор спрашивает у Гойи с помощью переводчика:
— Может, ему нужен кто-то еще по такому же тарифу?
Нет. Больше никто не нужен.
Все дружно покидают кабинет: Гойя, Ансельмо, подопечный-цирюльник во главе с самим директором, продолжающим трещать без умолку, и следуют по лестницам и коридорам. Перешагнув через лежащие на полу тела, они выходят во двор, где несколько мужчин и женщин прикованы к кольцам в стене, в то время как другие пациенты спокойно играют в карты, покуривая и попивая вино. Кто-то кашляет, кто-то всё время говорит и даже кричит, но Гойя ничего не слышит. Однако он помнит звуки, которые обычно раздаются в сумасшедших домах: какие-то странные голоса, монотонные шумы, окрики, звон колокольчиков, заунывные стоны, бряцание цепей; он знает подобные места, отрезанные от мира и тем не менее составляющие часть этого мира.
В этих стенах, за этими запертыми дверями с висячими замками держат мужчин и женщин, которых местные власти изолировали от остальных людей, считая их недостойными общества, так как они, на свою беду, лишились того, что другие называют рассудком, тем самым рассудком, который там, на воле, приводит к всевозможным войнам и бойням, отрезанным головам, водруженным на деревья, изнасилованным детям, рекам крови — словом, ко всему тому, что считается отличительными признаками психической устойчивости и здравого смысла.
И всё же, как Гойя часто говорит своим друзьям, именно в этих заведениях ему доводилось видеть человеческие типы, которые он нигде больше не встречал, достоверные образы, которыми он всегда дорожил. Веласкес писал карликов, Мурильо — девственниц, Сурбаран — святых в экстазе. Он же иногда пишет безумцев.
Итак, они подходят к четвертому корпусу. Один из надзирателей, более или менее знающий его обитателей, открывает дверь и зовет Инес. Внутри почти ничего не видно.
— Я здесь! — доносится откуда-то голос Инес. — Уже иду!
Гойя ничего не слышит, но помощник объясняет ему, что сейчас они встретятся с Инес, что она здесь. В самом деле, вскоре она предстает перед ними. Женщина выходит из сумрака, и при свете видно, что она прилично одета и обута — дома умалишенных и больницы безвозмездно получают одежду, нередко собранную в разоренных городах и селах.
Инес улыбается, она беременна. У нее большой срок. Гойя смотрит на своего помощника, и в глазах художника сквозит нечто, напоминающее отчаяние. Ансельмо лишь разводит руками: он ничего не понимает.
Между тем директор совсем не удивлен. Он подходит к Инес и строго говорит ей:
— Нет-нет, пожалуйста! Инес! Сколько раз тебе надо говорить! Здесь нельзя находиться с детьми! Нельзя! Ты меня хорошо поняла?
Директор наклоняется, решительно засовывает руку под платье женщины и, пошарив там, достает кучу тряпок, которые она туда положила. Он отдает их надзирателю и говорит ей, что она свободна и может уйти отсюда, если хочет. Всё улажено.