Франсуа Нурисье - Бар эскадрильи
Он говорил без усилий, не сбиваясь, ровным голосом. Взгляд его тоже потух. Идя рядом с ним, я чувствовала себя значительной, гармоничной. Моя юбка красиво развевалась в солнечных пятнах: это был мой способ помочь Жосу. Всякая неловкость покинула меня, как только я подсела к нему. Шабей иронично отстранился. Он не говорил о возвращении в Париж. «Если он уедет, я останусь…»
— Вернемся, они, наверное, возобновили работу.
Съемки проходили на деревенской площади, вымощенной булыжником, рядом с водопойным желобом, и на каменной лестнице с балясинами, которая украшала желтый фасад. Штукатурка в свете прожекторов и рефлекторов приобрела яркий барочный цвет. В стороне два мальчика держали за привязь коров, которых они должны были сейчас по команде повести на водопой. Жос остановился позади любопытствующей толпы, словно посторонний человек. Луиджи заметил его и сделал знак рукой. Но Жос, вместо того чтобы ответить ему, повернулся ко мне:
— Ты видела Леннокс? Ну разве можно здесь что-нибудь спасти с такой гусыней?
Гримерша за углом здания пудрила плечи и грудь англичанки.
— Она приходила рыться в вещах Клод, в ее украшениях…
Подошел Шабей, над носом у него появились две глубокие морщины.
— Жос, я не могу переписать весь фильм! Нельзя ли их заставить держаться спокойнее? Теперь Леннокс играет на английском, Виктор на французском, епископ на итальянском… Мюллеру следовало бы быть здесь! Что он делает на Антильских островах? Они уродуют его текст..
— Но ведь Дельфина произносит твой текст, разве не так?
В замке Стампа за час до нашего появления возникла мелодраматическая ситуация. Муж запретил Дельфине раздеваться для сцены совокупления с Виктором. Ассистент Деметриоса, мужчина с торчащими усами и угрожающими ста килограммами, выгнал мужа прочь и поставил у входа двух горилл. И с тех пор постоянно слышен гул мотора маленькой «альфы», на которой Лакло снует вокруг нескончаемой стены, которая опоясывает парк и сад. На угловых поворотах скрежет сцепления напоминает нелепые вспышки гнева. Дельфина часто шмыгает носом, но глаза у нее сухие. Шабей, обескураженный, убеждает ее снять рубашку, хотя и понимает, как смешно он выглядит. Когда я приближаюсь, он старается говорить тише.
«Ему разобьют физиономию, этому Шабею, если он не вернется в Париж… Что ты обо всем этом думаешь? Тебя-то они выставили совсем голой в том сериале Боржета? Это теперь делается на телевидении. Даже в рекламе, все больше и больше…» — Красавец Виктор говорит совсем рядом. Я спрашиваю себя, как это у него получается: только что был в трех метрах, и вот я уже вижу волоски у него в носу. Он жует вечную ментоловую жвачку. Жвачка перед поцелуями. Как мы любезны — дальше некуда. Он правильно делает, что приклеивается, как говорят на балах в Шампиньи: вблизи он красивее, менее вульгарен. У него вызывающая усмешка. — «А ты-то что здесь делаешь? Ты с кем? Не будешь же ты мне говорить… Приехала с Шабеем, не отстаешь ни на шаг от Форнеро, что ты химичишь?»
Славный Виктор! Его тупость меня успокаивает. Его руки обследуют меня, его глаза меня обшаривают, я вновь становлюсь сама собой. Если бы Леннокс ослабила немного свою бдительность… Я ловлю взгляд Жоса, и у меня появляется дрожь в коленях. Белый, пустой взгляд. Зачем я приехала сюда, где мне совершенно нечего делать?
На подмостки поставили дворцовые ставни: рабочие покрыли их краской цвета голубой лаванды. Деметриос со вчерашнего вечера почувствовал в себе талант колориста. Хозяин и его сыновья решили воспользоваться нежданной удачей. Они разобрали все внутренние ставни в гостиных, создающих освежающую полутень, в которой я укрываюсь, и в свою очередь тоже стали окунать кисти в банки с краской. И все, что было покрыто патиной времени, теперь приобретает везде один и тот же кричащий цвет. За неделю старое здание будет обезображено на ближайшие двадцать лет. Деметриос — это настоящий Аттила.
Несколько актрис присоединились ко мне внутри дома. Я знала только Дельфину, которая снималась десять дней в Плесси-Бурре в тех же эпизодах, что и я. Остальные того же поля ягоды. Они рассматривают свою кожу в серых зеркалах; говорят вещи непристойные, смешные, обыденные, поднимая длинные юбки, чтобы посмотреть на собственные коленки. Все они знают меня из-за моей фотографии в «Франс-Суар». Меня там сняли в амазонке (это меня-то!..), с моими книгами под мышкой. Их тоже заинтриговало мое присутствие.
— Форнеро — мой издатель, — говорю я.
— А, так это из-за этого… Бедняга!
И они переходят к обсуждению грудей Леннокс, на которых все заметили змеившиеся вены.
— Вот из-за этого беременность меня и пугает. Кажется…
А там, внизу, ассистент Деметриоса уже надрывается в мегафон. Они неохотно встают. «Ты хочешь знать мое мнение? Этот фильм сглазили. Когда мы спускаемся в машине из Понтрезины сюда, ты видела эти обрывы? Мне от них плохо. Я не шучу! Несчастье никогда не приходит одно, никогда… Ты идешь?»
Жос становится все более и более молчаливым. Сидя рядом, я наблюдаю за ним: он ничего не ест. Бутылки так и продолжают убирать у него из-под носа. Вернулся Вайнберг, интересно, кто его вызвал? Он злобно кривит рот, в котором наискосок торчит пустой, но вонючий мундштук. Он тихонько отводит Жоса в сторону — и все сразу чувствуют облегчение. Шепот, вздохи. Деметриос воспользовался грозовым днем, чтобы отснять внутренние сцены. В большом салоне дворца голубая лаванда переходит в канареечно-голубой, это отвратительно. Барон и его сыновья страдают так, будто откапывают их предков. Два миллиона лир в день и бесплатная покраска — есть из-за чего быть терпимым.
Младшему из сыновей потребовалось три дня, чтобы меня заметить. Со вчерашнего дня мы играем в прятки в доме, где он знает все закоулки, которые ему не терпится показать мне. А их так много! Я чуть было не упала этим утром в библиотеке на третьем этаже, в которой пахло теплой пылью и сухой кожей. У Винченцо свежие губы. Но этот белый цвет, и потный лоб… Он не умеет правильно выбрать время. Жос насмешливо посмотрел на меня, когда я спустилась по главной лестнице, одна. Одна, но с затуманенным взором: я себя знаю.
Лакло, муж (Винченцо прозвал его «Опасные связи»: хорошее определение), больше ни с кем не разговаривает. Дельфина вернулась в свою конуру. Ей пришлось отказать Шабею в последней жертве (интересно, как бы она нашла место и случай?), потому что он вот-вот уезжает. Он решил поговорить со мной с юмором: «Ни ты, ни малышка Лакло, — сказал он мне, — для меня это путешествие — полный провал».
— Ну, а Жоса вы подбодрили?
— Ты же его ни на минуту не покидала. Невозможно было с ним поговорить. Да и не хочет он ничего слышать. Тебя он что, слушает? Как правило, все киносъемки создают впечатление беспорядка, страстей, но съемка этого фильма попахивает катастрофой.
— Никто не хочет вмешиваться…
— Моя маленькая Элизабет, научись одному жизненному правилу: не старайся никогда изображать из себя верного ньюфаундленда. Ты никого не спасешь. Иногда можно спасти себя, если быть достаточно шустрым и трезвомыслящим и если не придумывать себе никакого дела чести, а других — никогда. Если через месяц Форнеро не возьмет себя в руки, я подпишу контракт с Ласнером или с Галлимаром. Я — крыса, моя дорогая. А этот корабль…
— Тогда зачем нужно было это путешествие?
— Я хотел «увидеть собственными глазами» — это сделано — и к тому же я тебя надеялся совратить. Не напускай на себя высокомерный вид. Крысы — животные, достойные уважения. И человек, который говорит правду, тоже достоин уважения. Я потерял целую неделю, это не страшно, но уже многовато. Написал для Дельфины три или четыре вещицы, самые бесплатные тексты за мою карьеру! Деметриос вырежет их при монтаже, а сама Дельфина вернулась к мужу, чтобы он надавал ей пощечин. Попутного ветра!
— Патрисия возвращается из Калифорнии?
— Да, послезавтра, а как ты об этом узнала?
ЧАСТЬ IV. УБИТЬ ДУШУ
* * *
Г-жа Вокро живет в трехкомнатной квартире на улице Ломон, недалеко от ирландского мужского монастыря. Окна ее квартиры выходят на больницу: «Мне достаточно будет пересечь улицу», — говорит она. Говорит весело, будучи от природы человеком крепким.
После смерти мужа, которого она называет не иначе как «господин Вокро», она поспешила покинуть особнячок на улице Ванв, где они прожили двадцать лет, воспитали Элизабет, встретили старость. Она вернулась в квартал за Пантеоном, потому что всякая жизнь имеет свой уклон: ее мать была консьержкой на улице Ульм во время оккупации, и г-жа Вокро сохранила о квартале незабываемые воспоминания. Студенты-искусствоведы свистом восхищения встречали ее, когда она шла по их тротуару, взгромоздившись на высокие пробковые подметки. А вот студенты «Эколь Нормаль», те, по ее мнению, были более скрытны. Когда они видели, как она входит в красивое здание, где работала ее мать, ее принимали за богатую особу. Несколько раз один парень, который оказался посмелее, приходил к консьержке осведомиться: не знает ли она ту красивую девушку, которая только что вошла через эту дверь? Ее матери этот парень не показался многообещающим; удостоверившись, что красавицы Жизели не видно (та умирала в это время со смеху за серой перегородкой, которые тогда разделяли комнатку консьержей), она выкладывала любопытному кучу небылиц. Госпожа Мать ждала, когда появится, чтобы его заарканить, молодой человек попредставительнее. Она утверждала, что ей нет равных в умении различить богача в обтрепанном студенте. Если это было правдой, то почему она сама доживала жизнь консьержкой? Жизель была философом и в 1945-м году вышла замуж за агента по продаже энциклопедий; он героически сражался на баррикадах, когда изгоняли оккупантов, отчего стал местной знаменитостью. Элизабет родилась десять лет спустя, когда Жизель, утратив надежду, перестала бегать по шарлатанам и смирилась со своей бездетностью.