Зиновий Зиник - Лорд и егерь
«Его не было необходимости вызывать на Лубянку. Ему Сталин лично позвонил».
«Мне, к сожалению, Сталин не звонил. Выхожу на Лубянку, пл. Дзержинского, памятник Железному Феликсу стоит на ветру, не колышется. Мороз. Обычно люди мимо этого серого здания несутся что есть силы, на всех, как говорится, парах, а тут смотрю: прохожие застыли, как треска замороженная. Стоп, как говорится, машина. Подхожу ближе и вижу: даже охрана, марширующая взад-вперед перед подъездом, тоже как будто заиндевела, замедляет шаг и вообще останавливается. Я пробился сквозь толпу — и тут я его и увидел: ходячее воплощение проблемы секса, политики и карающих органов. По тротуару медленно вышагивал гражданин. Ситуайен Советского Союза, как сказал бы француз. Торжественная выправка, подбородок с бородкой задран вверх горделиво. Но главное: ситуайен этот был совершенно голый. С каждым шагом его гениталии — внушительного, знаете ли, размера — раскачивались между ног. Более жуткого по антисоветскости жеста, провокационного, как сказали бы молодые английские артисты, перформанса, чем эти раскачивающиеся гениталии, я себе до сих пор представить не могу. А еще страшней было его лицо: бородкой, усами, зачесом, знаете, с пробором было точной копией, экземпляром, ксероксом, прямо скажем, бронзового Дзержинского на пьедестале в центре площади. Прямо-таки памятник снял бронзовые штаны и зашагал по тротуару, раскачивая, извините, пенисом. Охрана онемела, загипнотизированная прямо-таки этим богохульством. А он им показывал свой беспартийный член и этим говорил: а пошли вы все сами знаете куда, не при дамах будет сказано, на хрен. Вот и была для меня натуральная сексуальная революция. Глядя на этого голого гражданина советского ситуайена, перед онемевшими охранниками в шапках и шинелях, я решил в КГБ в тот день не ходить. Я почувствовал себя таким же голым, как этот синий от мороза обнаженный человек. И я решил эту голизну держать при себе».
«А что же с человеком произошло? С голым Дзержинским?» — спросила Мэри-Луиза.
«Один из охранников, что ли, или милиция подоспела со стороны, не помню, — кто-то из официоза пришел, короче, в чувство, подбежал и накинул на голого наглеца шинель. Но вот что не учли: он в шинели стал походить еще больше на бронзового Дзержинского с постамента, разве что босиком. Однако вообразите, как только голизна была прикрыта, эффект гипноза исчез: он стал одним из сотен гомо советикусов на тротуаре. Еще одним, так сказать, Дзержинским. Охрана и милиция тут же очнулась, поднялась на защиту родины: схватили его под грудки, поволокли по тротуару, след кровавый за ним из-под шинели».
Тишина воцарилась в комнате, как будто присутствующие оказались на поминках по этому сумасшедшему, забитому насмерть. Большинство гостей сгрудились интимным кругом около вещавшего Куперника, и голос его звучал как будто бы по радио с другой планеты.
Все это время Виктор молчал, слушая на редкость внимательно, а потом спросил:
«А вы как? Вас же вызвали повторно?»
«Вызвали. Но тут Сталин умер. И вызывать перестали. Так что шансов на мученичество у меня не осталось», — иронично улыбнулся поэт-переводчик, он занялся тарелками с едой, как рабочий человек, отработавший свой хлеб насущный. Глупая аудитория с ее идиотскими вопросами его больше не интересовала. Виктор для него был не более чем еще одно лицо в толпе. Явно раздраженный этой заносчивостью и надменностью манер, Виктор потянул за собой Феликса и Сильву. Все трое, оказавшись в стороне от остальных, чувствовали себя, как вражеские лазутчики в осажденном городе. Отгородившись спиной от гостей, Виктор зашептал:
«Это что за тип, откуда он взялся?»
«А я откуда знаю?» — пожал плечами Феликс. «Из общества британо-антисоветской дружбы. Я вообще думал, это твой знакомый. Ты с ним так по-приятельски трепался».
«Я? Только после того, как ты его стал хлопать запанибратски по плечу и со всеми знакомить».
«Что значит запанибратски? Вполне по-приятельски, да. Почему бы нет. А как еще? Он назвал имена всех моих лучших московских приятелей. Рассказывал разные новые анекдоты московские. Почему бы нет».
«Какие анекдоты? Почему московские? Разве он из Москвы?»
«Так он, по крайней мере, утверждает. Я-то сначала подумал, что он из Иерусалима. Он рассказал массу иерусалимских историй. Какую мазь от мандавошек надо спрашивать в иерусалимских аптеках, если чем заразишься на тель-авивских пляжах. Я думал — он оттуда».
«Позвольте, но мне он рассказывал про Париж, я была уверена — он из Парижа. Прекрасно знает Кешу и Вичку и вообще все тамошние эмигрантские склоки».
«Просто он много путешествует», — сказал Феликс. «Пока мы тут гнием».
«Ну пускают его в загранку свободно, чего тут особенного? Ну советский поэт, ну выездной переводчик».
«Ну?»
«Чего — ну?»
«Ну что ты хочешь сказать про нашу злобу и подозрительность?»
«Я ничего не хочу сказать. Я хочу сказать, что он милый стареющий человек, и мне этого достаточно. Кроме того, он появился с рекомендациями от Пашки. Милый человек. Только слишком много говорит. Говорит и говорит».
«Кто такой Пашка?»
«Ну, это брат Лики. Вроде бы».
«Какой такой Лики?»
«Ты знаешь, я сама не помню. Когда он назвал Лику, мне показалось, я понимаю, кого он имеет в виду. Это действительно бывшая московская любовница Сорокопятова. Так сказал Роман. Лично я ее совершенно не помню. Скорее всего, так оно и есть. Я любовниц Сорокопятова не считала».
«А что говорит Сорокопятов?»
«Что, скажи на милость, Сорокопятов может сказать, „с вашего любезного разрешения“, если он упорно называет Романа — Щепкиным».
«Понятно. Чего еще ждать от Сорокопятова. А кто такой Роман?»
«Как кто такой?! Он и есть поэт-переводчик. Роман Куперник».
«Роман переводит Поэму. Интересного жанра человек!»
«И чего же он переводит?»
«Перепер он нам Шекспира на язык родных осин»?
«Да нет, знаешь, он все больше загоняет национальные меньшинства в лоно великого и могучего русского языка».
«К зырянам Тютчев не пойдет».
«Он сам рассказывал про то, как он деньги зарабатывает переводами с подстрочника всяких Тамерланов и Чингизханов. Но по ночам его небось совесть мучает: а если он помрет и Бог его спросит — а ты, Куперник, еврейская душа, что ты всю жизнь делал? Первомайские стихи переводил с узбекского? А он раз — и вынет из кармана свои переводы еврейских псалмов».
«Вам главное — высказать свое мнение, точнее, предубеждение против человека, а о его судьбе вы догадаться не хотите», — сказала Сильва.
«А чего догадываться, когда эта судьба у него на физиономии написана».
«Но вы можете ошибаться».
«Я предпочитаю ошибаться, но держаться подальше на всякий случай», — сказал Виктор.
«Ну конечно. Вы свое политическое убежище уже заполучили. Все остальные — агенты, менты, сексоты. Ты знаешь, сколько ему стоило нервов вывезти свои переводы этих самых библейских псалмов? Его могли обвинить в сионизме, в передаче шпионских шифровок — ты уже все забыл».
«Надеюсь, он не собирается просить политического убежища?»
«Ему сказали, что у меня можно переночевать», — сказала Сильва.
«Ну конечно!» — шутовски взмахнул руками Феликс. «Пока что в ночлеге тут никому не отказывали, насколько могу судить? Он уже и обниматься лез, как я заметил. По заду похлопал. Как старший, конечно, товарищ. В общем, чувствую, он хорошо проинформирован о здешних квартирных удобствах».
Сильва размахнулась и отвесила Феликсу пощечину. Звук пощечины, как и выстрела, как и пробки из-под шампанского, всегда заставляет толпу немедленно смолкнуть. Дистанция огромного размера вдруг образовалась между троицей заклятых друзей и всеми остальными гостями. Первой нашлась Мэри-Луиза. Она была единственной, кто вспомнил, ради кого, собственно, они и собрались в этой квартире.
«Мы за Карваланова так и не выпили, фактически. Как насчет тоста в честь прибытия?» — воскликнула она фальшиво приподнятым голосом с южнолондонским акцентом, и все стали шарить в поисках бокалов и бутылок. Бутылки были пусты — все: от французского «Мутон-Кадета» и итальянской граппы до английского «Владивара» и ирландского «Джеймисона».
«Я готов сбегать в магазин», — сказал Виктор.
«Благородный шаг для великого человека», — сказал Феликс. «Но совершенно бессмысленный; после одиннадцати публичная продажа спиртных напитков заканчивается».
«Ну пошли тогда в паб, что ли?» — неуверенно предложил Виктор.
«Паб от слова public. В пабе тебе не дадут выпить после одиннадцати ночи. Запрещено законом».
«Каким законом? Мы взрослые люди. В свободном обществе. Почему?»
«Что значит — почему. Потому что у каждой нации свои законы кошерности. Евреи не едят свинины. Англичане не пьют пива между тремя и шестью. Это богохульство. Это не кошерно. Тут кошерность по времени. И нечего искать тут логики. Нету логики в религиозных установлениях. Иначе они не были бы религиозными».