Колум Маккэнн - Танцовщик
только-только попав в круг Руди, Виктор поразился обилию входивших в него, готовых на все пожилых женщин, некоторые даже стриглись «под мальчика», уповая, что Руди сочтет их привлекательными, этого никогда не случалось, однако они не теряли надежд, хотя теперь, когда возраст подпортил их тела, искали скорее сына, которого можно побаловать, что наводило Виктора на мысли о собственной его покойной матери, одна из его печалей состояла в том, что он не был с ней, когда та умерла в глубинах Бронкса от непонятного заболевания печени, в то время Виктор сидел на такой мели, что даже не смог отвезти мать назад в Венесуэлу, лишь позже, годы спустя, он отправился туда с Руди, они, попав после полудня в Каракас, взяли такси, поехали в предгорья, и там Виктор рассыпал ее пепел у подножия горы Авила и посмотрел, как разлетается прах, и то был один из редких случаев, когда он всплакнул на людях, — сел на землю, опустил голову на колени и тихо заплакал, а после вскрикнул, встал и попрощался с ней, — эта животная интимность горя поразила Руди, в тот вечер он, выступая в оперном театре Каракаса, посвятил свой танец ее памяти — и споткнулся, но выпрямился в элегантном гневе, и сидевший в глубине зала Виктор подумал, что это прекрасная реплика жизни его матери: танец, запинка, гнев, аплодисменты, вызов на бис, занавес, падающий до того, как она успела скрыться, прихрамывая, за кулисой
и Виктор, состроив разгневанную гримасу, выступает из кухни, щелкает пальцами, подзывая к себе облаченную в плохо пошитые смокинги прислугу, и вступает на опасную почву, ибо хоть они ему и нравятся, хоть он и сочувствует им и даже их уважает, но хорошо знает, что должен сказать, и, когда прислуга собирается на кухне, вся дюжина, взбитые волосы, браслеты, прикрытые рукавами татуировки. Виктор не склоняется к ним поближе, но с властным видом отступает на шаг и произносит, подразумевая дам: «Эти сучки связывают нас по рукам и ногам», в выговоре его отсутствует даже намек на венесуэльский акцент, но бравада уроженца латиноамериканского пригорода в голосе проступает, он словно хочет сказать, что более важной работы им выполнять еще не доводилось и, если они с ней не справятся, он выгонит их всех еще до возвращения Руди, поскольку знает, чего им хочется, чего хочется всем — просто побыть рядом с Руди, и говорить потом, что они прикасались к нему, и Виктор поддает для пущей надежности жару — набирает полную грудь воздуху, взглядывает им поочередно в глаза и говорит, что, если работа сделана не будет, он подвесит каждого мужчину за его крохотную пипку к потолку и измолотит, как здоровенную белую пиньяту[37], — «кто-нибудь сомневается?» — а затем протащит рукава своей оранжевой рубашки сквозь подходящие дырки каждой из женщин и без всякой жалости развесит их по деревьям Центрального парка, под каждым из которых уже будут ждать возможности хором их отпендюритъ по дюжине черножопых подростков, и глаза прислуги лезут на лбы, но Виктор снимает напряжение долгим смехом, который понемногу становится мягким, добрым, полным нежности, а после говорит, что если они справятся хорошо, то каждый получит еще по двадцать пять зеленых, а может, и коксику вдобавок, и теперь Виктор уверен, что окончательно сбил их с толку, что они как воск в его руках, что вечер пройдет без сучка без задоринки, будет ладным, как стул, сработанный умелым столяром, — все нагели заделаны заподлицо, ножки стоят по углам идеального квадрата, — он думает даже, что теперь, потрудившись на славу, может позволить себе нырнуть минут на пятнадцать в парк и подобраться к Прогулочной Тропе
о Тропа! о все ее силуэты стоящих, ноги циркулем, юнцов! все блуждания по траве! все лица, запиханные в кусты! все банданы в задних карманах брюк! вся наркота, бродящая во всех телах! какая лавка живых сладостей! все хлысты, и колечки для членов, и лубриканты, и иные упоительные съедобности! земля, покрытая вмятинами от колен! луна за листвой десятка различных деревьев! длинная тень Джонни Рамона[38] на траве, и, о, как упруго он изгибается! да! Виктор и Тропа хорошо знают друг дружку, о не только по прогулкам, раз или два он даже сопровождал по ней Руди, потому что Руди нравятся иногда крутые ребята, резкие, горячие парни из Бронкса и Гарлема
однако Виктор избирает взамен Тропы альтернативную дозу воскрешения, ныряет в туалет, протирает крышку бачка влажной тряпочкой, насыпает дорожку, с большим смаком втягивает ее, встряхивает головой, ударяет ногой в пол и, выйдя, отвечает на резкий звонок интеркома: «Пошлите их наверх!» — и через несколько мгновений в двери появляются доставщики с десятками подносов еды, одну он отправляет на кухню, другую расставляет по банкетному столу, это деликатесы, самые разные и все больше русские, нарезанная ломтиками осетрина, белужья икра в охлажденных чашах, паштет из конины, крендели, пирожки, черноморские устрицы, мясные салаты, окружившие Виктора дамы волнуются и суетятся, он успокаивает их, сняв кончиком пальца несколько икринок, попробовав: «И для королевы сошла бы», а следующий час проводит, проверяя работу своих подчиненных, дам, следящих за слугами, слуг, следящих за дамами, все слажено, все разыгрывается как по нотам, и, стало быть, Виктор может заняться тем, чем необходимо заняться, и он чуть-чуть перекашивает, под микроскопическим углом, картины гостиной, в особенности, это его личная шутка, Мейнье, «Мудрость, оберегающая юношу от любви», поворачивает диван спинкой к окнам, чтобы его не оккупировал какой-нибудь погрустневший бездельник, расставляет пепельницы подальше от обтянутых тонкой тканью кушеток, уменьшает накал ламп, расправляет веерочками кисточки персидских ковров, заботится о том, чтобы Бетховена сменял в стереоавтомате Джеймс Браун: «Немного музыкальной анархии, будьте любезны!» — и все это время не упускает из виду часы, вечер тянется, расписанный до мельчайших деталей: складки салфеток, расстановка подсвечников, угол, под которым стоит рояль, температура грибного соуса, — и Виктор начинает терять терпение, притоптывая, пытаясь сообразить, что сейчас происходит в театре, закончил ли Руди, сколько времени займут овации, а интерком уже трезвонит, появляются первые гости, и Виктор благодушно раскланивается с организаторшами, предоставляя им пожинать плоды их трудов, в последний раз облаивает бармена, не протершего бокалы до полного блеска: «Берегись, я еще вернусь!» — ибо таково второе правило Виктора: никогда не появляться на приеме первым, даже если ты за него отвечаешь, и он спускается, махнув рукой на лифт, по лестнице, став ненадолго задумчивым, почти печальным, Виктором, проводящим несколько мгновений наедине с Виктором, прислоняющимся затылком к горчичного цвета стене, глубоко дышащим, чувствующим, как покой разливается по его телу до самых ступней, время мирного коктейля, который он выпьет где-нибудь в темноте и безвестности, не в геевском баре, не в клубе и не на Тропе с ее особыми коктейлями, — в месте, где можно будет недолго передохнуть, сберечь энергию для остатка вечера, он находит убогую забегаловку на углу Семьдесят четвертой и Амстердам, убавляет громкость музыкального автомата, гадает, как отнесется Руди к вторжению в его квартиру
дело было в 68-м, пожилая матрона, при которой Виктор состоял тогда в провожатых, свела его на балет, «Ромео и Джульетта», они сидели на лучших местах, и поначалу Виктор скучал, ерзал в своем дорогом пиджаке, скрещивал и перекрещивал ноги, гадал, долго ли еще, скоро ли ему удастся смыться, но потом что-то случилось, Фонтейн бросила на Руди один из тех взглядов, которые, похоже, меняют все, и Руди поднял ее над собой, ярко освещенное лицо Фонтейн стало прекрасным, казалось, оба они тают, переливаясь друг в дружку, и Виктор понял, что видит нечто большее, чем балет, чем театр, чем спектакль, — любовную связь, которая разворачивается на глазах у публики, в которой любовники овладевают один другим не за сценой, а на ней, — и Виктору захотелось вскочить с кресла и исполнить… не балетный танец, нет, а просто какие-то движения, широкие и свободные, ему было больно видеть такую красоту, не составляя ее части, лицо Руди, его энергия, его владение своим телом наполнили Виктора негодованием, и потому, когда упал занавес, он ощущал уже необъяснимую ненависть, ему хотелось подняться на сцену и столкнуть Руди в оркестровую яму, но он остался неподвижным, потрясенным тем, что мир способен преподносить такие сюрпризы, — это же балет, балет! здесь можно громко кричать! — и это заставило Виктора гадать, что еще он упустил, чего еще не хватает в его жизни, и, стоя посреди фойе в очереди к вешалке, чтобы получить меховую шубку своей подопечной, Виктор ощущал и жар, и холод, дрожал и потел одновременно, а потом вышел на ночной воздух, где большая толпа девиц в широкозадых джинсах вопила: «Руди нуди! Руди нуди! Мы хотим нагого Руди!» — кое-кто из пылких поклонников проталкивался, прижимая к груди его фотографии, вперед в надежде получить автограф, и Виктору пришлось бросить свою стареющую подопечную, он запрыгнул в такси и поехал в центр города, чтобы потанцевать и забыться, в клуб на восьмом этаже старого завода, к слепящим огням, к балдеющим от наркотиков мальчикам, к знаменитым актерам, нюхающим пропитанные хлорэтилом тряпицы, к запаху «поп-персов», к стоящим, закрыв глаза, перед зеркалами мужчинам, облаченным в пиратские рубахи, головные повязки, остроносые сапоги, со свистками, свисающими на шнурках с шей, к музыке столь громкой, что у некоторых тамошних мальчиков кровь текла из ушей, из лопнувших барабанных перепонок, и час спустя Виктору полегчало, он снова стал самим собой, мокрым от пота, окруженным мужчинами, которые желали его, но позже, когда он сидел за столиком и пил с богатым кутюрье шампанское, к ним неожиданно подошел Руди — «Привет, Руди, это Виктор Пареси», — и, едва Руди взглянул на него, у Виктора от отчаяния засосало под ложечкой, поскольку они мгновенно невзлюбили друг друга, каждый различил в другом самомнение, но различил и сомнение, такую вот летучую смесь, огонь и пустота, оба поняли, что они схожи, и это сходство наполнило их раздражением, ведь оба вышли из мира лачуг и вступили в гостиные богачей, они были гуртом монеты, и, сколько раз ее ни подбрасывай, они гуртом и останутся, богачи такого не понимают, но не понимают и бедняки, и это сделало взаимную ненависть Руди и Виктора почти осязаемой, они разошлись по разным краям танцевального пола, и в скором времени началась их дуэль, попытка понять, сколько мальчиков сумеет приманить к себе каждый, и вся жизнь Виктора свелась к дуэли с Рудольфом Нуриевым, благо Виктор находился на своей территории, хоть и был коротковат, смугловат и не по моде венесуэлист, — «ростом мал, о да, зато велик всем прочим!» — его боготворили на танцевальном полу задолго до того, как начинали боготворить в постели, бедра его вращались столь нарочито, что ноги казались отделенными от тела, рубашка с подвернутыми и стянутыми узлом полами открывала плоский смуглый живот, странная шла между ними война под крутящимися лампами, в перегретом воздухе, в кессонной камере барабанов, гитары и голоса, пока не наступило затемнение, свет не то чтобы ослаб, а просто погас, погрузив все во тьму, многие решили, что это часть обычной программы, — свет часто выключали, чтобы мужчины могли предаться любви, — но Виктор ждал во мраке, стряхивая с хвостов рубашки капли пота, ощущая себя целостным, завершенным, неуязвимым, вслушиваясь в совершавшуюся повсюду вокруг возню, в смех, в тычки и гордясь своей воздержанностью, своего рода аскетическое величие осеняло его, пока зал наполнялся кряхтением и взвизгами, пока свет не зажегся вновь, слепящий, буйный, — и кто же возвышался на другом краю танцевальной площадки, как не Руди, спокойный и величавый? — и музыка одним прыжком вернулась к жизни, и они улыбнулись друг другу, признав в тот миг, что каким-то образом смогли пересечь пропасть, что стоят теперь по одну сторону границы, совершенно уверенные, что никогда не прикоснутся один к другому, никогда не будут втыкать, или отсасывать, или дрочить, или вылизывать анус, и понимание это стало бальзамом, елеем, негласным договором, они не нуждались в телах друг друга и все же были неразрывно связаны — не деньгами, или сексом, или работой, или известностью, но прошлым и настоящим каждого, и, встречаясь на сильном ветру, они будут вместе искать укрытие, и Виктор пошел на другой край танцевального пола, не отрывая взгляда от Руди, и танцовщик протянул ему руку, они обменялись рукопожатиями, смеясь, и направились к столику, заказали бутылку водки и проговорили несколько часов — не о мире, который их окружал, но о мирах, из которых вышли, об Уфе и Каракасе, ловя себя на том, что рассказывают о вещах, которых не упоминали годами, о крышах из гофрированного металла, о заводах, о лесах, о том, как пахнет в сумерках воздух. — «Посередке моей улицы текла река нечистот!» — «А моя и улицей-то не была!» — «Моя пахла, как парочка мокрых ебливых собак!» — точно так же они могли говорить с зеркалами, но нашли таковые друг в друге и забыли в своей чистой умиротворенности о клубе, и покинули его в шесть утра, провожаемые сердитыми, завистливыми взглядами завсегдатаев, и пошли по улице, чтобы позавтракать вместе в «Клайдсе», Виктор вращал плечами. Руди пощелкивал каблуками, солнце, пышное и красное, всползало над складами и скотобойнями манхэттенского Вест-Сайда