Василий Аксенов - Вольтерьянцы и вольтерьянки
«В чем дело, Фодор? Почему твой корабль вдруг окутался дымом и изрыгнул такую массу огня?» — спросил Вольтер, продолжая расправляться с жареным голубком в тени западной галереи дворца.
«Да ничего особенного, Вольтер. — Фон-Фигин сложил свои увлекательно очерченные губы, в сей момент слегка измазанные бланманже, в ироническую, но вместе с тем до чрезвычайности дружескую улыбку — Нет никаких нужд для беспокойства. Должно быть, репетируют субботний фейерверк».
Мыслители только что закончили обсуждать весьма серьезный вопрос о возможности издания в Париже екатерининского «Наказа». Вольтер прошлой ночью уже ознакомился с предварительным текстом сего сочинения, этого венца либеральной мысли нашего коловратного столетия. Подумать только, какие параграфы выходят из-под пера самодержавной монархини!
«Закон христианский научает нас взаимно делати друг другу добро, сколько возможно».
«Равенство требует хорошего постановления, которое воспрещало бы богатым удручать меньшее их стяжание имеющих».
«Разум вольности в державах может произвести столько же великих дел и столь споспешествовать благополучию подданных, как и сама вольность».
«Государственная вольность в гражданине есть спокойствие духа, происходящее от мнения, что всяк из них собственною наслаждается безопасностью…»
Каково? Мысленно Вольтер расшаркивался перед автором. Позвольте мне заметить, мадам, что вы, кажется, задумали великую Утопию!
Особливо он был впечатлен набросками Императрицы по части общественной терпимости.
«В обширном Нашем Государстве, где столько же находится под Державою народов, сколько есть различных вер, ничто не может больше нарушать спокойствия и тишины граждан, как прещение в исповедывании различных их вер. Единственное средство в приведении заблудших овец к истинному познанию и которое за благо признано православной верою и политикою, есть терпимость в исповедывании оных. Гонение раздражает сердца, но свобода в исповедании умягчает их и соделывает меньше упорными: она утушает сии распри, противоборствующия спокойствию Государственному и союзу гражданскому».
Вольтер не исключал того, что королевская цензура наложит запрет на сей труд, невзирая на его венценосное происхождение. «В этом случае, мой Фодор, Государыне придется пойти по стопам всех прочих энциклопедистов, не раз издававших свои запрещенные труды за пределами Франции, а именно в Амстердаме. Уверен, что сей куршлюз принесет ей столь же доброй славы, сколь он добавит позору нашим обскурантам».
С еще большим интересом дискуссанты приступили к обсуждению проекта. Они не обращали, разумеется, никакого внимания на озабоченные лица слуг и не прислушивались к странным звукам, приглушенным высокой твердынею замка.
***
А там, на другой стороне косы, дело дошло уже до рукопашной. Пираты с «Соловья» разрозненной ордой по мелководью и через камни пытались достичь берега, взбежать по лестницам во внутренние покои и начать разбой. Наши же защитники шпагами, пистолями, мушкетонами вкупе с абордажными крюками и палашами учиняли им большой урон. Кровавые пузыри кружились и лопались в сиих водах, богатых, как известно, угрями, вельми охочими до мертвечинки. Особливо отличались как в фехтовальном деле, так и в пистолетном с близкой дистанцьи два наших шевалье рязанского корня. Дело тем более шло в охотку оттого, что супостаты исторгали из своих несвежих пастей весьма знакомое наречие. Куло, куло, вопили они, педерсе скорежаре фаре ун боччино! Кё койо чоччо, о, марипоза миерда! Морозна изда, эппэнаплат!
«Мишка, ты слышишь?! Да ведь сие ж наша старая кумпания из „Золотого льва“ же!» — вскричал Коля.
«А как же, — ответствовал Михаил. — Они самые, голубчики, ветерок в голове, молодчики! А вон, рэгард, кто там на камне, как морж, засел! Узнаешь? Казак Эмиль собственной персоной, толико в маске!»
«Этого— того надо взять, месье Террано! Нам за сие дело титло дадут! Давай-ка вот вплавь за камнями подберемся!»
«Са ира, Буало, пошли!»
***
Миша дрался с особым жаром в тот раз, как будто хотел в сем жару содрать с себя коросту вчерашнего скоромного позора, как будто алкал после чего-то родственного растлению прибавить себе мужества, отринуть всяческую вопросительность, внесенную в него посланником Фон-Фигиным, и укрепиться в однозначностях клинка, кулака и пули.
К тому же он знал, что за их полуморскими подвигами наблюдают четыре пары любовных глаз. Во-первых, верные друзья Тпру и Ну в неслыханном возбуждении носятся по берегу, в парке, среди античных скульптур, встают на дыбы, сами как бы становясь в ряд скульптур, ржут, не зная, чем помочь своим сражающимся хозяевам. Ну а во-вторых, в одном из окон замка восседают, свесив ножки в домашних туфельках, курфюрстиночки Клаудия и Фиокла, этот единый в двух лицах образ их юношеской влюбленности.
«Ах, посмотрите, как великолепственно… — начинала восклицание то ли Клаудия, то ли Фиокла, — выступают наши аманты, — продолжала другая, то ли Фиокла, то ли Клаудия, — словно они рыцари Короля Артура!» — завершали обе в один голос, вздымая восклицательный знак, то есть сливаясь. И смотрели друг на дружку с еле различимой укоризною.
«Знаешь ли, — сказала одна другой, неизвестно какая, — нам надо что-то предпринять для саморазличия. Мне кажется, что наши кавалеры не совсем понимают, кто за кем ухаживает, кому из нас адресованы вздохи и пламенные взоры Мишеля или дерзкие комплименты Николя».
Тут они заметили, что произносят сие речение слово за словом унисонно, и вконец смутились. Дело было в том, что они и сами на шестнадцатом году жизни начали время от времени сбиваться с толку, не совсем понимая, кто, скажем, пробудился ото сна, а кто еще почивает, Клаудия или Фиокла, и отделяя себя от сестры лишь по предметам девичьего быта; ну, допустим, по томику Ричардсона или по стихам Мариво на том или другом ночном столике. При появлении же уношей курфюрстиночки совсем смущались, хоть и не показывали виду: было видно, что и те пребывают в некоторой облискурации по поводу предмета обожания. Собственные сердешные чувствования, увы, не вносили ясности. Обеим нравились обое, хотя их знание русского языка при сей мысли неизменно отсылало их к убранству комнат.
«Хочешь, я буду носить паричок? — предложила тут одна, ну, скажем, Фиокла. — Ну тот, что мы купили в Париже, по фасону Селестин дю Плесси?»
«Ах, душа моя, — вздохнула другая, предположим, Клаудия, — боюсь, что наш роман с этими русскими Ланселотами обречен на печаль и разлуку. Ведь ты же знаешь, нас никогда за них не выдадут. Они простые служилые дворяне, а нам уготованы эти дурацкие династические браки. Волею судеб и прихотями истории мы не живые девушки, а просто карты в политической игре. Даже наш любимый отец, наш маленький самоотверженный Магнус Пятый, ничего не сможет изменить».