Евгений Водолазкин - Похищение Европы
Учитывая затянувшуюся неопределенность в интимной сфере, я гнал от себя любые мысли о нашем совместном будущем и уж тем более не рассматривал его с вероисповедной точки зрения. Однако, услышав Настино приглашение пойти с ней в церковь, я испытал чувство, близкое к счастью. Это был очень важный знак доверия ко мне, о котором я так и не решился ее попросить. В приглашении, возможно, присутствовало желание соединиться со мной и в духовной сфере, а это, в свою очередь, было намеком на какие-то более серьезные отношения. Здесь было и еще кое-что, чего в то время я не осмеливался сказать даже себе самому. В случае моего «невыздоровления» — так в холодном поту я формулировал самые худшие свои предположения — я мог надеяться на продолжение наших отношений на другой, подчеркнуто нетелесной основе. При мысли о возможности потерять Настю меня охватывала паника.
Церковь Московской Патриархии, куда мы отправились воскресным утром, собственного здания в Мюнхене не имела. Ее службы проходили в помещении католической капеллы на Карлплац-Штахус, в самом центре города. Если я правильно понимал, помимо сочувствия москвичам, на выбор Насти повлияло и центральное место их богослужений (церковь зарубежников, недавно построенная ими, находилась гораздо дальше — на южной окраине Мюнхена). Не могу сказать, что часто бывал до этого в православных храмах, но, войдя в московскую церковь, даже я удивился ее необычности. Православие прочно сочеталось для меня со средневековой роскошью интерьера, тесным рядом икон и витыми подсвечниками в полумраке — всем тем, что обычно показывают в западных фильмах о России. Ничего этого здесь не было. О вероисповедании молившихся говорили лишь несколько больших икон, установленных между прихожанами и алтарем, и византийское облачение священника. В остальном это был знакомый мне с детства западнохристианский храм, вполне, так сказать, поставангардный, с наивной живописью на стенах. В отличие от русских церквей, где, как я знал, принято стоять, здесь размещались скамьи (позднее, кстати говоря, я убедился, что стоять — чисто русская особенность, потому что в греческих церквах скамьи имеются). Возможно, что эклектика, сопровождавшая первое виденное мной православное богослужение, помогла мне впоследствии отвлечься от привычной русской оболочки православия и разглядеть в нем его общехристианское начало.
Когда мы с Настей вошли, служба уже началась. В самый момент нашего появления читались послания апостолов, когда все прихожане православного храма стоят, опустив голову. Это позволило нам войти незаметно, что было для меня большим облегчением. Позднее во время службы я чувствовал на себе взгляды окружавших, но выдерживать их стоя было куда легче, чем входя. Робость, которую я испытывал в незнакомой среде, смешивалась во мне с удовлетворением, почти гордостью за то, что, благодаря Насте, я здесь не совсем чужой. Это чувство становилось сильнее оттого, что, как мне казалось, появление Насти в церкви вместе со мной было для нее своего рода легализацией наших отношений. На самом же деле я переоценивал общинную жизнь русских: вникать в чьи-либо личные дела у них принято еще меньше, чем у нас.
Я стоял не крестясь, и из всех находившихся в храме меня это сильно выделяло. Но даже если бы я и умел креститься по-православному — а я, естественно, не умел, — это было бы настолько ненастоящим, что мне становилось неловко от самой этой мысли. Следя за неторопливым православным богослужением, я подумал, что вряд ли смог бы назвать церковь, где мои действия были бы настоящими. Крещен я был как лютеранин, но ни меня, ни мою семью с церковью не связывало ничего, кроме, пожалуй, налога. В Германии есть множество людей, которые никогда не посещают церковь, но исправно платят церковный налог. Скорее всего, в этом проявляется наш традиционализм. Налог, конечно же, можно не платить, но для этого следует написать, что не принадлежишь ни к одной церкви. В этом есть что-то неприятное… Так что, помимо традиции, уплата церковного налога у нас отражает предусмотрительность и в отношении дел посмертных. В случае чего справки об оплате могут быть предъявлены суду любого уровня.
Священник, сопровождаемый дьяконом, вышел с причастной чашей в руках и провозгласил короткую молитву. Но это было еще не причастие. Начиная понимать к тому времени современный русский язык, церковнославянского языка, на котором у русских идет богослужение, я не разбирал совершенно. Точнее, отдельные слова угадывались, но они звучали настолько по-другому, что я не мог определить даже их форму. Иногда Настя наклонялась к моему уху и объясняла мне отдельные молитвы. Молились о России и Германии, о гибнущих под бомбами сербах, молились о живых и мертвых. Я исподволь наблюдал за Настей. Она не отрываясь смотрела, как стоявшие на алтаре предметы сверкали в солнечном луче. Луч разрезал полумрак церкви, повторяя геометрию окна своими упругими контурами. В отличие от окружающего пространства, он был наполнен прозрачной подвижной массой, вобрав в себя все то, что готовилось стать нематериальным.
Вчера я вспомнил этот луч, читая стихотворение Александра Блока о девушке в церковном хоре. Не знаю, было ли это влиянием удивительного, почти неземного стихотворения или тем, что блоковская девушка представала передо мной в образе Насти, — только я расплакался. А в то воскресное утро я любовался украдкой, как едва заметно, почти не разлепляясь, шевелились ее губы, как внезапно ломалась их линия, когда время от времени она сдувала упавшую на щеку прядь. Не знаю, о чем она молилась. Я надеялся, что о нас обоих.
12
Раздумывая над тем, как складывался прошедший год, мой уход из Дома я выделяю особо. Мне кажется, что с этого момента жизнь моя, протекавшая прежде вполне обычно, начала ускоряться и менять свое качество. С этого дня события моей жизни приобрели какую-то удивительную значимость, пригнанность друг к другу и следовали одно из другого, как в киносценарии. Некоторые из этих событий я назвал бы историческими, несмотря на то что в таком определении есть доля нескромности по отношению к самому себе. Но даже если мое высказывание и нескромно, я не могу подобрать другого. Я не виноват в том, что в какой-то момент судьба поставила меня если не в центр европейской истории, то, по крайней мере, где-то недалеко от него. Я не прилагал никаких усилий: путь истории стихийно пролег через мою жизнь. Слово «стихийно» рождает у меня образ наводнения, каким оно бывает у нас в Германии, когда на рассвете ты просыпаешься от скрипа уключин и бессмысленно наблюдаешь движение лодок в своем саду.