Андрей Коровин - Ветер в оранжерее
17
Кобрин выжидательно смотрел на меня — пришла пора из воздуха доставать деньги. Я был готов, но нужно было привести себя в порядок, побриться и умыться, иначе денег не дадут.
— Кто со мной в душ? — спросил я. — Азамат, пламенем объят, хочешь помыться для разнообразия?
— У этой сволочи нет полотенца, — сказал Минкин, короткие волосы которого стояли торчком, — а своё я ему не дам.
Он в это время, соорудив из тумбочек подобие стола, раскладывал на нём подобие завтрака — какие-то пупырчатые мокрые котлеты, выскальзывающие из жирного полиэтиленового пакета, нарезанный белый хлеб, коричневый от потёков котлетного сока, две банки какой-то рыбы в масле, на одной из которых сине-зелёное кольцо этикетки было поддето снизу как бы ногтем или гвоздём и собиралось кверху бумажной стрельчатой волной. У меня возникло непреодолимое желание разгладить эту неправильную смявшуюся этикетку, я взял в руки банку и, надавливая большим пальцем, стал разгонять бумажные морщины.
— Ну, идёт кто-нибудь или нет? — повторил я, держа консервную банку в руках.
Мне очень не хотелось идти в душевую одному. Мне, если быть точнее, даже было страшно.
Комната Ефима Минкина находилась наискосок через коридор от комнаты Кати, в которой хранились мои вещи, или, вернее, их остатки.
Остановившись перед дверью Кати (и Елены) и готовясь постучать в неё, я секунду или две раздумывал, с какой репликой войду, если откроют. Было два варианта.
Первый — громко и отчаянно запеть: “Я буду жить ещё один день! Я не смертельно болен”.
Второй — прочесть стихи: “Поймите, я смертельно болен, отравлен, скован навсегда. В темнице, где лежу безволен, лишь Ваше имя, как звезда”.
Я не помню, какой из этих вариантов был мною использован, помню только, что, когда Катя в ответ на мой стук крикнула “Да!”, сердце застучало на весь коридор, и я потёр его через свитер рукой.
Когда я вошёл и отодвинул цветастую занавесочку, отделяющую тамбур со встроенными шкафами-кладовками от жилого помещения комнаты, Катя — которая, подложив под спину подушку, сидела с ногами поперёк кровати — взглянула на меня близоруко и тут же снова уставилась в книжку, лежавшую у неё на коленях, прикрытых одеялом.
Елена, спиной ко мне, молча стояла у окна в тугих джинсах и светлой нежно-шерстяной кофточке с рукавами, подтянутыми на округлых предплечьях.
Я стал собирать свои вещички, пугаясь звуков, производимых мною. Громко шелестел пакет с изображением на нём огромного женского лица, увенчанного ковбойской шляпой. Твёрдо ударился о мыльницу бритвенный станок. С шорохом и мягким громким вздохом осел на пол халат Елены, соскользнувший со спинки кровати, когда я потянул из-под него полотенце.
Прошелестела страница, перевёрнутая рукой Кати.
Елена молчала.
Взяв в руки пакет с ковбойской шляпой на нём и захватив под мышку свою зимнюю куртку, я взялся рукой за занавеску и сказал зачем-то:
— Я вернусь.
Елена вдруг оставила своё окно и быстро подошла ко мне, вытолкнув меня за занавеску в тамбур.
— Тебе нужно промыть чем-нибудь ранку, — сказала она, поднеся свою чудную ручку к моему лицу и проведя кончиками пальцев вокруг разбитой нижней губы.
Затем она, стиснув мою руку повыше локтя так, как она делала иногда в известные минуты, поцеловала меня и поглядела мне в лицо строгими зрачками тёплых туманных сине-зелёных глаз.
— Только не пей больше по-чёрному, — сказала она.
— Елена, дай денег, — сказал я.
18
Раздеваясь в холодной душевой, в нагрудном кармане моей любимой рубашки с погончиками (заношенной и давно вылинявшей на лопатках), в кармане, клапан которого был завёрнут углом вовнутрь, я обнаружил две мятые сторублёвые бумажки.
— Клад! — сказал я вслух и засмеялся, — в душевой мне снова стало очень плохо и нужно было как-то себя взбадривать, пусть хотя бы и разговорами с самим собой.
Интересно, откуда деньги, думал я, стоя под струями воды, температуру которой я никак не мог определить с тем допуском точности, который необходим, чтобы не обварить кожу, но и не получить воспаление лёгких — по-видимому, от пьянки совершенно разладился какой-то внутренний температурный датчик. И как эти бумажки могли оказаться в таком труднодоступном месте, под свитером?
Ответов могло быть два — либо я вор, либо деньги подложила Ирина, просунув свою белую, с аккуратным алмазно-золотым перстеньком, руку под мой свитер, нащупав там вход в карман и вложив в него хрустящие бумажки. Конечно — это она, вдруг совершенно ясно стало мне, и я вдруг явственно ощутил все пять тёплых пальцев Ирины (с тоненьким холодом перстенька) у себя на груди. Мышцы непроизвольно сократились, я взглянул на грудь, и мне показалось, что на коже виднеются розовые следы от пальцев…
Через какое-то время, возможно, через очень небольшой промежуток времени, ледяной ужас покалывающей словно бы электричеством лапой провёл мне по коже головы — от затылка ко лбу, — я обнаружил себя в душевой, под конусом неодинаковых по толщине и упругости струек, сжимающим в руке поролоновый кирпичик мочалки. Никого рядом не было. И мне жутко было даже подумать, где я был мгновение назад.
Одеваясь, дрожа и щёлкая зубами, я глядел на прозрачные мокрые газетные листы, облепившие зелёное дерево раздевалочной скамейки, и думал, вот, если я сойду с ума, то в чём будет выражаться моё сумасшествие, чем, интересно, я буду одержим, и насколько омерзительно это будет выглядеть со стороны. Почему-то мне это было не всё равно и мне не хотелось сходить с ума.
Лифт поднимался на пятый этаж целую вечность. Выскочив из него, я влетел в комнату Минкина.
— Дайте выпить, — всё ещё щёлкая зубами и даже получая от этого щёлканья какое-то странное удовольствие, сказал я.
— А нет уже ничего, — сказал Ефим.
— Как это… — я не договорил.
Я уже видел свои руки, вцепившиеся в тяжёлые костистые плечи Кобрина, верхом сидевшего на стуле, и слышал свой крик: “Кобрин! Мне плохо”. Почему-то мне казалось, что из всех, кто был в комнате, именно он и только он в эту секунду может помочь мне, то есть понять меня, что было, как я чувствовал, одно и то же.
Однако я не вцепился и не закричал. Взглянув на Кобрина, на его совершенно безумную мрачную полуулыбку, я стиснул зубы и почувствовал, как нечто режуще-сладкое пронеслось сквозь грудь и позвоночник. Страх ушёл.
— Сюр какой-то, — захохотал я, окончательно приходя в себя и помахивая двумя сторублёвками. — Деньги сами заводятся в карманах. Вставай, Игорь, пошли за водкой.
— Только недолго, — попросил Азамат, не сразу поверивший, что за водкой идти не ему. — Если мы не выпьем, мы заболеем…
19
Выйдя из общежития, мы сели в такси и поехали к Даниловскому рынку. Это было неожиданное решение, по крайней мере для меня.
— Давай купим плана, — сказал Кобрин, как только ржавая пружина захлопнула за нами дверь общаги.
Мы снова были одни. Вокруг словно бы кружились в морозно-солнечном воздухе деревья сквера, проезжающий мимо голубой троллейбус, звуки текущей куда-то уличной жизни.
— Давай, — согласился я, осторожно вдыхая острый уличный воздух.
— А на обратном пути затаримся, — сказал Кобрин. — Подождут немного… Блядский Гром! — вспомнил он вдруг.
В остановленном нами такси я сел вперёд, а Кобрин — на заднее сиденье. Всю дорогу он менял положение — то отваливался назад, и я чувствовал тогда его волчий взгляд у себя на затылке; то опирался локтями на моё и водителя сиденья и дышал при этом в наши щёки и волосы страшным горячим перегаром.
— Ну вы, ребята, и даёте! — недовольно сказал рыжий плоскомордый таксист в мохеровом шарфике.
— А в чём дело? — спросил я.
— В чём дело… Выхлоп какой от вас! В чём дело… Все стёкла запотели.
— А ты окошко открой, — сказал я.
— Андрей, — сказал Кобрин, навалившись сзади на подавшееся сиденье (аляска с оранжевым капюшоном стала при этом движении горбом у него за плечами). — Я думал, ты уже не вернёшься, когда пошёл к своей Прекрасной Даме за вещами.
— Игорь, — поморщился я.
— Ну хорошо, хорошо, когда ты пошёл к Лене… Ты так долго не выходил оттуда. А?
— А я думал, что ты не вернёшься. А? — сказал я.
Я хотел добавить, что сильно опасался, что холодноглазая Ольга не выпустит его, но побоялся спугнуть Кобрина. В эти минуты мне показалось, что между нами началось какое-то сближение и я скоро узнаю что-то важное о Кобрине, такое, без чего он никак не складывался в моей голове в единое и законченное целое. Это (то есть то, сложится он или нет) почему-то беспокоило меня, и узнать, например, что же всё-таки мучает его, или, скажем, трус он или нет, почему-то представлялось жизненно необходимым.