Вионор Меретуков - Меловой крест
Ты, кажется, даже говорил, что если бы не твоя лень, ты бы плеснул себе яду. Но что-то удерживало тебя от последнего шага. Может, отсутствие хорошего яда? Ты же не удовлетворился бы вторым сортом.
О, я знаю тебя, тебе подавай все высшего качества! Тебе ведь нужен был какой-нибудь надежный, выдающийся яд. Вроде синильной кислоты. Или цианистого калия. Синильная кислота, цианистый калий! Какие яды! Их названия звучат как песня, как государственный гимн!
Я понимаю тебя… Цианистый калий или синильная кислота — это стиль. Высокий стиль! Ты ведь не стал бы пользовать себя ядом, которым травят крыс! Подохнуть от крысиного яда — значило бы для тебя опозориться перед потомками…
…Тебе тогда все опротивело, ты потерял интерес к жизни. И все не мог понять, ради чего тебе имеет смысл жить дальше. Пока в один прекрасный день тебя ни осенило — ради себя будущего. Это примерно то же самое, что придумали древние. Они говорили: пройдет и это. И это пройдет…
Ты понял, что жену не вернуть, как бы ты ни молил Бога. Ты понял, что твоя жизнь не кончается, и еще много всякого-разного ждет тебя впереди. И за эту спасительную мысль ты сумел уцепиться.
Тебе тогда стало легче, ты пошел на поправку. На мой взгляд, ты вообще слишком быстро регенерировался. Видимо, в тебе есть чудесное качество, увы, отсутствующее у меня, ты легок в мыслях. Как Хлестаков.
Тебе все, как с гуся вода… Тогда ты через очень короткое время стал прежним Серегой, каким мы тебя всегда знали. И очень скоро у тебя появились девушки, которые и не подозревали, какую драму переживал ты еще какие-то два месяца назад.
Но мне-то не за что уцепиться! Я не могу жить ради себя будущего. По понятным причинам…
За что прикажешь цепляться мне, когда передо мной — открытая могила?
Как-то, отвечая на идиотский вопрос корреспондента о моих ближайших и отдаленных творческих планах, я заносчиво предрек себе физическое бессмертие. Я так и сказал этому газетному дуралею, что задумал жить вечно. Вот и накаркал!
Ты не забыл мою историю о попытке окаянных докторов отрезать мне яйца? Когда я уже готовился наложить на себя руки и даже выбрал симпатичный способ добровольного ухода из жизни? Мыло, веревка и крюк — это все, что мне было тогда нужно.
Так вот, я тогда и в малой степени не представлял себе, до чего может дойти человек в положении приговоренного. Тогда у меня был выбор. В конце концов я мог бы прожить и без яиц… А что? С одной стороны, это, конечно, скверно — жить без яиц. Налицо ущербность.
Но, с другой стороны, ты избавляешься от уймы забот, и у тебя появляется много свободного времени, которого человеку всегда так не хватает. Сейчас же страх превратил меня в студень. Я постоянно дрожу от ужаса.
Я вздрагиваю, когда пролетает муха. Меня пугает все: необходимость стричь ногти, крошки на столе, завернувшийся задник ботинка, далекий колокольный звон, шуршание накрахмаленного постельного белья, смех медсестер, ацетоновый привкус во рту, воспоминания… Особенно — воспоминания. Господи, пропади они пропадом — эти воспоминания!..
В трудные моменты я всегда говорил себе: Юра, старайся оставаться сторонним наблюдателем даже тогда, когда происходящее касается непосредственно тебя. И, ты знаешь, помогало! А сейчас — нет… Не тот случай. Не могу я быть сторонним наблюдателем на поминках по самому себе…
Я тут понял одну забавную вещь. Знаешь, почему до последней минуты напряженно работали некоторые писатели, Антон Павлович или Михаил Афанасьевич, например?.."
Я оторвался от письма, вспомнив горбуна и его вопросы.
Сидящий напротив меня Алекс, склонив голову над рюмкой, длинными пальцами вяло теребил свою ржавую шевелюру. Его могучая грудь бурно вздымалась, будто он только что преодолел десять лестничных маршей.
До меня стали долетать разрозненные живые звуки: приглушенный пьяный говор за соседним столиком, шум автомашин, взбирающихся по Бульварному кольцу в гору, пыхтение сильно располневшего в последнее время Алекса… И громкое биение собственного сердца.
Письмо Юрка заставило меня задуматься. В голове возникла шальная картина: бескрайнее заснеженное поле, олицетворяющее знаменитую российскую равнину, по которой носился известный чеховский лихой человек; по полю, падая и с трудом поднимаясь, бредут два упрямых человека. Это Алекс и Юрок. Они бредут к далекому огоньку на горизонте.
Они — пусть медленно, но упорно! — движутся к этому огоньку, а я сижу на снегу и равнодушно и безвольно наблюдаю, как они медленно удаляются от меня…
Я сложил письмо и сунул его в карман.
Алекс посмотрел на меня.
— Ну?.. Что ты думаешь по поводу всего этого?
— А что тут думать, ехать надо…
— Он не хочет… Он не хочет никого видеть.
— Это он только так говорит.
Короче, поехал я к Юрку в больницу. На следующий день.
А вечер мы с Алексом закончили почти враждебно. Он порывался ехать ко мне и продолжать пить, но я насильно посадил его в такси, а сам пешком отправился домой.
Я хотел побыть один.
На Суворовском бульваре я присел на скамейку и достал письмо.
"…так вот, Чехов, как ты помнишь, он ведь врачом был, и отлично знал, что скоро ему конец, но он продолжал работать практически до последнего вздоха… А почему? Потому что работа отвлекала его от мыслей. От страшных мыслей! И еще… Он хотел успеть… Успеть высказаться…"
Я долго брел по Бульварному кольцу, обдумывая по дороге письмо Юрка. Я вспомнил, как мы познакомились.
Я тогда имел в постоянных любовницах несколько студенточек МВТУ. И вот однажды одна из них, удалая, развеселая шлюшка по имени Антонина, заявилась с подругой. А та пришла не одна, а притащила с собой толстоносого лысоватого субъекта. Толстоносый мне поначалу очень не понравился.
Теперь о детали, которая не имеет отношения к предмету рассказа. Тем не менее, не могу удержаться от соблазна ее упомянуть. Дело в том, что у этой Антонины от природы на лобке буйно колосился треугольничек необыкновенно черных и жестких волос, за что она получили от знавших это сокурсников кличку Вакса. Кстати, на кличку она охотно отзывалась.
Помню, толстоносый, а это, как вы поняли, был Юрок, без устали мрачно и надменно шутил, чем окончательно настроил меня против своей персоны. Он принес с собой, вероятно, в качестве добровольного взноса или пожертвования, чекушку водки, которую долго не вынимал из кармана, надеясь, как он много позже мне сам признался, что выпивки и так хватит.
Когда он, томясь, кряхтя и морщась — выпивки, конечно, не хватило (да и когда ее хватало в те годы?!) — достал бутылочку из внутреннего кармана пиджака и, скорбно вздыхая, выставил на стол, содержимое в ней успело нагреться, и это еще более усугубило мою антипатию к новому знакомцу.
Потом мы по очереди бегали в магазин.
И вот наступил, так сказать, апофеоз попойки.
И тут, против ожидания, Толстоносый, с точки зрения моих тогдашних представлений о веселом времяпрепровождении, повел себя совершенно блестяще.
Вечер закончился тем, что я вынес из уборной велосипедную раму с рулем, сиденьем и колесами; под одобрительное хихиканье подружек с превеликими трудами собрал все это, колеса подкачал и усадил на это сооружение развеселившегося Юрка, предварительно велев девицам раздеть его до трусов. Потом открыл входную дверь, дал Юрку строгий наказ на лестничной площадке сразу повернуть направо и… отчаянный спортсмен, крича во все горло, загрохотал вниз по лестнице.
Забыл сказать, жил я на восьмом этаже дома, в котором перманентно портился лифт. Не работал он и в тот злополучный вечер.
Возможно, Юрок добрался бы и до первого этажа, — упорства ему и тогда было не занимать, — если бы в ту минуту, проклиная все лифты на свете, по лестнице не поднимался к себе домой огромный полковник-интендант с пудовым арбузом в руках.
Когда до слуха привыкшего к кабинетной тишине полковника донесся непонятный нарастающий шум, он остановился, настороженно прислушиваясь, предусмотрительно прижался к стене спиной и замер в обнимку со своим дурацким арбузом.
И тогда из-за поворота, пересчитывая ступеньки, на него, как смерч, налетел, сверкая вытаращенными глазами, неизвестный человек в футбольных трусах, сидящий на уже искореженном спортивном велосипеде, и дальше, вниз по лестнице, полковник в обнимку с арбузом и Юрок на велосипеде, воя и матерясь, кубарем проследовали вместе, составив на короткое время нераздельное целое.