Евгений Шкловский - Точка Омега
А может, она хочет ближе узнать мою религию, почувствовать мою веру, где, помимо природной одаренности, как она предполагает, таятся ключи к моей певческой уникальности. Она хочет узнать ближе нашего Б-га, хотя разве Он только наш?
А был ли я таким уж верующим? Не знаю. Моей верой была музыка, в самые лучшие, самые вдохновенные минуты, когда душа вся растворялась в пении (тоже своего рода транс), когда буквально сгораешь в охватившем тебя пламени и вправду ощущаешь себя в единении с чем-то великим и непостижимым.
Незабываемое, неповторимое переживание, которое хочется длить и длить сколько хватит сил! И откуда-то эти силы берутся, словно их черпаешь из какого-то поистине чудесного кладезя.
Наверно, это состояние может передаваться, заражать других. Женщины вообще эмоциональней, чувствительней, восприимчивей к такого рода вещам. Она же способна слушать мое пение бесконечно – возясь на кухне, пришивая оторвавшуюся пуговицу, занимаясь привычными обыденными делами. Или, наоборот, замерев и закрыв глаза, словно что-то видит там, в облаках своих чувств и мыслей. Лица ее в эти минуты будто касается луч солнца.
Кто-то скажет: типичный фанатизм, кто-то усомнится в правильности такого слушания – ведь музыка требует определенного настроя, внутреннего сосредоточения.
И тем не менее.
2Голосом природа действительно одарила меня редкостным. Знатоки сравнивали с самыми великими певцами, но, увы, при этом я был лишен прочих далеко не лишних качеств. Маленький рост и вообще невзрачность отняли у меня возможность петь в опере – несколько спектаклей, и всё, а ведь я обожал оперу, восхищался знаменитыми певцами, мечтал петь на сцене…
Не сложилось.
Продюсеры и режиссеры, отдавая должное моим уникальным вокальным данным, так и не смогли преодолеть диктата зрелищности. Не подходил я им. Утешением стали сольные концерты и, конечно, радио, при, увы, тогдашнем акустическом несовершенстве.
И все-таки я познал вкус славы, хотя, честно говоря, не очень к этому стремился. Конечно, любой артист жаждет признания, настоящего, безраздельного. А чего больше всего мог хотеть низкорослый некрасивый еврей из провинциального захолустья? Еврей, запуганный историей своего богоизбранного народа, народа-изгоя, постоянно опасающийся очередного унижения или даже зверства. Тошнотный, тлетворный дух кровавых кишиневских погромов еще носился в воздухе – об этом помнили и те, кто слушал мое пение в черновицкой синагоге, где все начиналось, помнили и забывали, молились и черпали забвение. Голос уводил их в другой, чудный мир. Страх и отчаянье отступали.
А мне, мне тоже хотелось, может, даже и не признания… просто – любви. Да, именно любви, большой, безраздельной, самопожертвенной. Такой, какую может дать, наверно, только женщина. Или любовь Б-га, но не суровая ветхозаветная, а кроткая и всепрощающая. Такая, для которой несть ни эллина, ни иудея.
Влекло и другое – мысль, что мой голос, этот бесценный и, увы, преходящий, как все смертное, дар, принадлежит не только мне, что он нужен другим, жаждущим преображения, причащения чему-то высшему.
В какое-то мгновение помстилось, а, впрочем, возможно, именно так и было: вся Германия, родина великой музыки и великих музыкантов, утонченная ценительница искусств, у моих ног. Взыскательный Берлин, где я появился незваный-непрошеный, сдался, уступил. Музыка сама по себе страсть, а с голосом она больше, чем страсть, она – молитва.
Да, был миг, когда так и показалось: мой голос, мое пение зажгли пламя в душах слушателей, в нем должны были расплавиться все различия между людьми – здоровыми, больными, немцами, евреями, поляками, русскими… Одна общая человеческая душа – возвышенная, прекрасная, какая только и могла быть угодна Б-гу. Только такая и способна исполнить свое предназначение.
Увы, как же я заблуждался!
Ходил слух, что мое пение слушал даже главный изверг, сумевший погрузить сытую, благополучную Европу в мрак и хаос. Он еще только подбирался к власти, только раскидывал свою паутину, еще только варил в своем дьявольском котле ядовитый дурман.
Между тем уже нельзя было петь ни на сцене, ни на радио – нужно было срочно бежать из сатанеющей Германии, где начинались гонения и расправы. Успех, слава? Пустяки, тлен… Зверю крови и почвы требовались жертвы. Гекатомбы жертв.
Увы, здесь уже верховенствовала другая музыка. Гимны, марши и под сурдинку бесовской хохоток с подвизгом, подвыванием и кряком. Ночь и шабаш…
Хорошо, нашлись люди, которые поняли это и помогли вовремя уехать. Франция, Швейцария… Однако даже в свободной Швейцарии не удалось избежать лагеря —пусть и не концентрационного, не лагеря смерти, где людей превращали в жалких рабов, мучили и педантично стирали в прах. Но и лагерь для беженцев, для перемещенных лиц не был пансионом. Все, кто оказался здесь, томились и бедовали, чувствуя себя шлаком, который не выбрасывают только из милости.
За меня хлопотали: как же, все-таки известный певец! Но тех, кто заправлял делами, не слишком это волновало. А когда я, изнуренный всеми передрягами, серьезно занемог, увы, никто не поспешил с помощью…
Так все и кончилось, остались только голос и песни… С шипением и хрипотцой старых звукозаписей, которым эта женщина так вдохновенно внимает. Иного слова, пожалуй, и не подберешь. Именно вдохновенно. Ей не помеха потрескиванья, шуршание, шорох… Она внимает самому важному – именно тому, что способна услышать только одаренная, поющая душа.
Грибница
Рос едет в Кистенево.
Он едет в деревню.
Зачем он едет?
Осень. Октябрь. Самое начало.
Листья еще не все опали. Травой пожухлой пахнет, сыростью, грибами… Рыжий свет прогалинами в серой плотной дымке.
На нем куртка защитного цвета и свитер с высоким воротом, на ногах утепленные кроссовки, на голове черная вязаная шапочка. Рюкзак он сунул на самый верх, на третью полку.
За окном полуголые перелески, зазимок уже прошелся по ландшафту, придав ему некоторую воздушность и прозрачность. Оставшиеся листья трепещут под порывами ветра, то один, то другой срывается и, кружась, падает на землю.
Честно признаться, он и сам не ожидал от себя такого демарша. Шли как раз самые напряженные тренировки перед очередным туром чемпионата, все уже подустали после целого сезона, но надо было мобилизоваться и, сжав зубы, доиграть, дожать последние метры до финиша. У них еще была возможность побороться за серебро или, на худой конец, за бронзу. Тренеры говорили, что это просто необходимо, иначе они лишались возможности поучаствовать в розыгрыше кубка УЕФА, а это все-таки и поездки в Европу, дополнительные бонусы… Многие следят только за международными матчами, чувствуешь себя постоянно в фокусе, а это, что скрывать, заводит, поднимает тонус. Жить интересней.
Игра игрой, но они уже подсели на популярность, на интерес журналистов, на вспышки фотокамер. Если на неделе не случалось никакого интервью, даже самого краткого, по телефону или вживую, на пути со стадиона до автобуса или автомобиля, – тревожный сигнал: что случилось? Время от времени он заказывал в интернетовских поисковиках свою фамилию и проглядывал, что народ пишет. Высвечивалась уйма всего, в том числе и малоприятного, дебильного, ругательного, но было и льстящее самолюбию, греющее душу. Хороших откликов было куда больше, настроение поднималось, как и после какой-нибудь умной статьи журналиста про игру команды и про него в частности. Среди журналистов тоже были фанаты, причем среди настоящих, которые действительно умеют писать и кое-что рассекают в футболе.
Впрочем, теперь это было не так важно.
Он смотрит в окно, и ему грезится большое-большое дерево, с толстым, одному человеку не обхватить, замшелым стволом, а на нем, метрах в двух от земли, даже если тянуться изо всех сил – не достать, по всему периметру поясом шахида бледно-желтые опята – и крупные и мелкие, все крепкие, мясистые, со здоровым лесным духом. Много их. Такое чудо-дерево. Он, Рос, взбирается на плечи – кому? Широкие сильные мужские плечи, он на них стоит, даже очень уверенно, – сдирает грибы с твердой чешуйчатой коры, пучками, кидает их в большой полиэтиленовый пакет, который постепенно раздувается, становится все тяжелей, а грибы все не кончаются. Податливая грибная плоть в перепачканных слизью пальцах, азарт и восторг в груди, он что-то радостно выкрикивает, эхо ему вторит. Лес глухой – сосны, ели, березы, грибной лес, дачники еще не добрались до этих мест, построек еще нет, только полузаброшенная деревушка, где живет его бабушка.
Чьи же это все-таки плечи, на которых он стоит? Правда, чьи?
Он частенько вспоминает ту уникальную грибницу, так высоко вскарабкавшуюся на дерево. А какие они были вкусные, когда бабушка нажарила огромную сковороду и они ели, ели, ели…
Отец ушел, когда ему было всего три года. А бабушка умерла пятнадцать лет назад, ей было за восемьдесят. Они редко приезжали сюда с матерью. Дом совсем захирел, как и многие другие дома в деревне. Печка хоть и грела, но сильно топить было опасно, кое-где в кладке образовались трещинки, побелка отлетела, так что могла и вовсе развалиться от сильного жара. Сколько же он не приезжал сюда, наверно, лет восемь, если не больше? Точно – восемь. Как же быстро летит время! Ему скоро двадцать три. Много. Для футболиста это, конечно, не предел, не конец карьеры, но уже и не молодость. Однако уже можно подумывать о будущем – не вечно же он будет играть в футбол. И в тренеры ему тоже идти не хочется. А что ему хочется? Ну да, пойти за грибами, найти такое же, как тогда, грибное дерево, вскарабкаться на чьи-то (чьи?) плечи и жадно отрывать грибницу от гигантского шероховатого ствола.