Андрей Остальский - КонтрЭволюция
Отвернулся снова.
Итак, для таких крайних ситуаций вроде бы существуют жены. Которым можно все рассказывать, и они с готовностью ахают-охают, возмущаются действиями твоих врагов, и главное — всегда на твоей стороне, что бы ни произошло. Ты для них всегда прав. Ох, как же это замечательно! Пусть будет дура дурой, какая разница! Пускай увлекается тряпками и побрякушками, пусть предается бабским разговорам и сплетням. Но зато наступает критический момент — и вот есть у тебя живое существо, стоящее за тебя горой. Вот такие жены, говорят, бывают у некоторых партийных товарищей.
Но у него, Фофанова, не сложилось, и он сам в этом виноват.
Он закрыл глаза и попытался мысленно порепетировать разговор. Представил себе, как начинает рассказывать Олечке про Генерального, про Попова, про интриги в ПБ, про наглых гэбэшников. Наверняка она испугается, широко откроет свои когда-то красивые глаза, глаза бывшего эльфа, а ныне пожилой морщинистой женщины, почти старушки… А если к этому потом добавить еще историю про наваждение, про усатого посетителя в ЦК да про забинтованного художника… Напугается Олечка смертельно. Дар речи потеряет. Будет смотреть на него по-коровьи, а потом того и гляди заплачет.
Много ли будет толку от такого разговора, много ли поддержки? Ноль в какой-то там степени.
Главная проблема вот в чем: они с Олечкой уже лет двадцать как ни о чем не разговаривают. Кроме обмена бытовыми фразами, да и это случается не так уж часто, поскольку они почти не видятся. Олечка в основном на даче сидит, возится с цветами, вечно их то сажает, то выкапывает. Зимой у нее для этого небольшая оранжерея там имеется. Он же предпочитает ночевать в девятикомнатной квартире, занимающей целый этаж на улице Алексея Толстого, пустой и неуютной, обставленной казенной мебелью. Но Фофанов к ней привык, научился не обращать внимания на такие вещи. Из ЦК он обычно возвращается поздно, около девяти, уже поужинавший стараниями бабы Нади. Смотрит программу «Время», потом на ночь выпивает стакан кефира и ложится спать.
Или не ложится. А садится в кабинет просмотреть бумаги перед сном. Хотя это скорее предлог залезть в свой личный секретный сейф, который можно открыть только одному ему известной заветной комбинацией цифр. Достать очередную тетрадку в глянцевой обложке, с великолепными видами Венеции, с гондолами, скользящими по нездешней красоты каналам. Первую такую тетрадку он купил давным-давно, когда возглавлял делегацию КПСС на съезде итальянской компартии. И потом каждый год просил сотрудников Международного отдела привозить ему по такой тетрадке. Теперь уже пошла в дело девятая. И дело-то шло к концу. Получится в итоге, наверно, как у Феллини, «Восемь с половиной». Забавно.
В последнее время заполнение венецианских тетрадочек стало главной, даже единственной отрадой. В них Фофанов сводил счеты с коллегами, с марксизмом и ленинизмом и с самим собой.
Как герой булгаковского «Театрального романа», он закрывал глаза и видел маленькую, ярко освещенную коробочку. А в ней — Сашок Ганкин, угодивший в западню — то ли в прошлом, то ли в далеком будущем, преданный своей памятью и своей верой и сам оказавшийся в роли предателя… Впрочем, что считать предательством? В коробочке развертывалась жестокая драма, и Фофанов почему-то видел в Сашке самого себя, а в его любимой… Додумывать это до конца не стоило…
Персонажи вдруг начинали жить своей жизнью, обретали собственную волю, неподвластную автору, и от этого у него иногда мороз бежал по коже…
И злорадное мстительное чувство приходило: вот вам, товарищи, получите! Не ожидали такого от члена Политбюро?
А потом это чувство сменялось горечью, почти отчаянием. Ведь ясно было, что никакие члены Политбюро этого не прочтут, вообще никто не прочтет никогда, разве что гэбэшники пробегут по диагонали, пожмут недоуменно плечами, покрутят пальцем у виска — и сожгут. Уничтожат, ничтоже сумняшеся, весь созданный им странный мир… И следа не останется. Ни от Сашка, ни от его возлюбленной. А еще говорят, что рукописи не горят… Моя сгорит… можно не сомневаться.
Но пока он получал почти сексуальное наслаждение от постановки спектакля на этой, им возведенной сцене. И предвидел горькую пустоту в душе в момент, когда повествование подойдет к концу.
Доходило до того, что он и днем уже иногда переносился в созданный им мир. Сидя на каком-нибудь идеологическом совещании, грезил, видел себя не в цековских палатах на Старой площади, а в коридорах мрачного и страшного ведомства, в котором непонятно в каком веке пропадает Сашок и где погибает его странная любовь.
Нелегко было стряхнуть с себя это наваждение, он даже и отвечал порой невпопад.
Иногда вздыхал и думал: все это — чистая сублимация. Нету регулярной половой жизни — вот и вся причина литературного зуда.
С женой это прекратилось давным-давно, вскоре после того, как исчерпали себя и темы для разговоров. Когда-то ее налитая фигура странно его возбуждала. Сладостно было прижаться к круглой плотной попке…
Возбуждался, и сильно. Кончал быстро. А потом вдруг — как отрезало.
Олечка после сорока быстро растолстела. Попка стала уже не приятно крупной, а непомерно большой, могучей, грудь потеряла форму. Эрекции больше не происходило, как он ни старался. Он даже решил, что стал жертвой ранней партийной импотенции — он слыхал где-то такой термин.
К врачу идти было стыдно. Да и слухи непременно дошли бы до братьев из Политбюро.
Пришлось проверить себя практически.
Случай представился, когда он заболел гриппом. Назначили ему, среди прочего, курс укрепляющих витаминов, внутримышечно. Стала приезжать к нему на дом миловидная медсестра Маша, делала уколы. И вот, когда он уже начал вовсю вставать, ходить по квартире, однажды в теплый день ему показалось, что Машенька как-то не торопится всаживать ему в ягодицу иглу, как-то так тянет вроде бы время. И, может быть, даже поглаживает его теплой, нежной своей рукой.
Было чуть-чуть стыдно, но очень приятно. Он как-то неловко схватил ее за эту самую руку. Стал ласкать ее пальцами. Потом неуклюже развернулся, сел на кровати, притянул к себе Машеньку, усадил ее рядом с собой. Она совершенно не сопротивлялась, только отводила глаза и дышала хрипло.
Целоваться с ней было очень сладко. Сам секс прошел не очень, но все свершилось: и эрекция имела место какая-никакая, и завершился акт почти нормально.
Второй раз они сразу стали целоваться. Возбудились и занимались любовью долго и страстно, и, как и в первый раз, не говоря ни слова.
По завершении Маша сказала:
— Ой, а укол!
Фофанов засмеялся и снова стал снимать штаны.
На третий раз Фофанов вдруг неожиданно для самого себя сказал: как ты пахнешь вкусно… Маше это понравилось, она ужасно мило рассмеялась. И потом еще несколько раз принималась смеяться и тыркалась губами ему в шею — трогательно и беззащитно.
На четвертый они уже должны были начать разговаривать, по крайней мере, Фофанов заготовил массу тем для обсуждения. Но на этот раз дома неожиданно появилась жена Оленька, что-то ей такое понадобилось из вещей. Фофанов все надеялся, что Оленька быстро уйдет, но она все возилась, все что-то перекладывала в стенных шкафах. Так что дело ограничилось робкими тайными ласками — до и после укола.
А на пятый вместо Машеньки приехала пожилая бочкообразная тетка. Укол она делала ничуть не хуже…
Фофанов подумывал, не позвонить ли в Четвертое управление, не попросить ли присылать ему непременно Машу, но не решился, о чем долго жалел потом. А затем курс уколов подошел к концу.
С тех пор были у него и медсестры, и поварихи, и горничные. Но Машу он всегда вспоминал особенно тепло. Думал: как бы найти ее? Но не знал даже фамилии…
Правила игры он понимал так: вполне допускаются шашни с обслуживающим персоналом, но при одном негласном условии. Чтобы без скандалов, без разгневанных мужей и так далее. Чтобы все было шито-крыто. Если вдруг возникнет неприятность, то КГБ, конечно, прикроет, дело замнет, на то оно и КГБ, но где надо, все будет зафиксировано, и немало очков можно получить в минус. А так почти все в Политбюро этим занимались, кроме, конечно же, аскета Генерального. Брежнев в свое время очень даже отличался жизнелюбием. И бабами был любим в ответ немало. Веселый и популярный был мужик.
В последнее же время Фофанов стал специализироваться на машинистках, они же стенографистки. Вызовешь девушку к себе в кабинет и, надиктовавшись, угостишь ее ликером каким-нибудь вишневым, заморским. А там, по обстановке, можно пригласить ее, размягченную, хихикающую, в комнату отдыха.
Не всех хотелось туда зазывать, он же не Попов, жизнелюбие которого заходило так далеко, что он ни одну юбку не пропускал.
И не все машинистки непременно соглашались ликеры распивать. Некоторые густо краснели и отводили глаза. И таких Фофанов немедленно оставлял в покое и даже был с ними подчеркнуто вежлив и ласков, показывал, что он не из тех, кто мстит персоналу за отказ.