Дафна дю Морье - Прощай, молодость
Хеста закрывала ставни от шума и жары, и у нас было темно. На ней был только легкий халатик. Завидев ее, рабочие свистели и что-то ей кричали. Жара мучила ее даже больше, чем меня, хотя ей нечего было делать. Она очень похудела и была бледная. Большую часть времени она обычно лежала на кровати и читала. Я полагал, что все это ей не на пользу. Жара была не на пользу и второму акту моей пьесы. Оторвавшись от книги, Хеста спрашивала: «Как дела? Ты не устал?» Я отвечал раздраженным тоном, потому что дела шли неважно и я едва ли написал и пять строчек. Да и зачем вообще спрашивать? Меня начинало удручать это бесплодное сидение за столом изо дня в день — мозги затуманены и похожи на ватное одеяло, тело неизвестно почему устало, мышцы дряблые без прогулок на свежем воздухе. Мне пришло в голову, что в прошлом году в это время я ехал верхом по горам Норвегии вместе с Джейком.
И меня охватило какое-то странное, непреодолимое желание все бросить — и пьесу, и Париж, и Хесту — и уплыть одному на корабле, и чтобы ветер в лицо. Палуба под ногами, запах моря, и только мужские голоса у меня в ушах. А потом — какой-то неведомый мне порт, новые лица, незнакомые слова на чужом языке, тень на углу улицы, а вдали, за городом, — деревья, машущие ветвями на склоне горы, и тропинка в горах.
— Что с тобой, Дик? — спросила Хеста.
— Ничего, дорогая, — ответил я, не отрывая взгляда от окна и покусывая кончик ручки, а мечта ускользнула от меня, растаяв, как маленькое белое облачко на небе.
— У тебя такой унылый вид, милый, — сказала Хеста, — и ты ужасно грустный.
— О, все в порядке, это от жары, — успокоил я ее.
Но где-то там был корабль, покидающий гавань, серый барк, который тянул буксир, и когда он отошел от суши, паруса медленно наполнились ветром. Какой-то человек глянул с огромной высоты вниз, на палубу, и ветер трепал его волосы, а руки были в мозолях от канатов. И он увидел, как уплывает берег, размытый и туманный, а внизу — зеленое море, и от носа барка убегают волны, пенясь и закручиваясь; а он свободен и один.
Где-то в горах были высокие деревья, и солнце садилось за пурпурный кряж, отбрасывая розовый отпечаток пальца на девственный снег; водопады обрушивались в долины, и не было ни солнца, ни жары — только неподвижный чистый воздух и белый свет.
— Может быть, тебе пошло бы на пользу, если бы мы уехали в Барбизон, — предложила Хеста. — Мы могли бы остановиться в одном из тех маленьких отелей.
Ее голос снова вернул меня к настоящему, и я увидел деревню Барбизон: единственная улица с домами художников по обе стороны, железнодорожные пути, грохочущие автобусы дальнего следования, которые с шумом подкатывали каждый день во время ленча, выпуская толпу туристов.
— Да, — ответил я, — почему бы нам не поехать в Барбизон? Это место не хуже любого другого.
— Кажется, тебе там очень нравилось два месяца тому назад.
— Да, — согласился я.
Итак, в первую неделю августа мы отправились в Барбизон.
В течение нескольких следующих недель я, кажется, израсходовал всю энергию, копившуюся во мне так долго. Я совершал очень долгие прогулки, проходя множество миль. Наверное, я исследовал практически каждый дюйм в лесу. Сначала Хеста ходила вместе со мной, но она быстро уставала, и ей было за мной не угнаться. Я всегда оказывался далеко впереди, а потом мне приходилось ее ждать, глядя на эту маленькую фигурку вдали, с трудом пробиравшуюся через папоротники и камни. Наконец она догоняла меня, в порванном платье, с расцарапанными ногами.
«Можно мне немножко посидеть, как ты думаешь? — спрашивала она, задыхаясь, и заправляла растрепавшиеся волосы за уши. — Мне бы так хотелось передохнуть, всего минутку — а ты иди дальше, не обращай на меня внимания».
Я чувствовал себя свиньей оттого, что таскаю ее в такие дальние экспедиции, но она заявляла, что ни капельки не устала — просто не привыкла к моему шагу.
Потом, после нескольких таких прогулок, она сказала, что портит мне все удовольствие, и попросила, чтобы я ходил один. А она замечательно проведет время в саду барбизонского отеля: там тихо и спокойно, у нее полно книг, к тому же есть рояль в комнате, которой никто не пользуется.
Я сказал, что мне не по душе такое решение, но вскоре обнаружил, что все к лучшему: теперь я мог преодолевать огромные расстояния, не мучаясь угрызениями совести оттого, что она с трудом тащится далеко позади. Приятно было воображать, как она спокойно сидит в саду отеля или грезит над своим роялем, и возвращаться к ней по вечерам. То, что мы меньше виделись теперь в течение дня, казалось, обострило мои чувства к ней в те минуты, когда мы бывали вместе. Как ни странно, мне вдруг понравилось быть одному. Для меня это было просто открытием: ведь никогда прежде мне не нравилось пребывать в одиночестве. В прошлом году, в горах, я бы не смог и минуты провести наедине с собой, я был бы потерянным и беспомощным без Джейка. Мысль о толпе людей приводила меня в сильное волнение, даже если я совсем не знал этих людей. Голоса, смех, бурное течение жизни, непрерывная смена событий, звуки, движение, мужчины и женщины. Сейчас мне казалось, что я не впитал глубины тех дней, проведенных в горах с Джейком, — словно я все время созерцал только внешнюю красоту, не замечая внутреннего покоя и прелести всего увиденного там. Я все время пребывал в возбужденном состоянии и рвался дальше, в другое место. Если бы я попал туда теперь, то больше не испытывал бы волнения, я бы подолгу задерживался в тени какого-нибудь дерева, и меня не манила бы извилистая тропинка, уводившая в гору. И я черпал бы удовольствие в самом ощущении полного одиночества.
Меня удивили подобные мысли. Я предположил, что это реакция на жару и суматоху Парижа, результат нервного истощения, связанного с беспокойством по поводу моей пьесы. Теперь я был рад, что мы приехали в Барбизон.
Деревья в лесу, казалось, защищали меня, листья шептали что-то утешительное. И я все шел и шел, а потом бросался на траву под деревьями, и лежал совсем тихо, и засыпал без всяких сновидений. После этой причудливой и необъяснимой экзальтации одиночества было так хорошо возвращаться к Хесте. Чувствовать, как ее руки меня обнимают, а щека прижимается к моей. Это было самое лучшее в обладании ею — физическая осязаемость, объятия, когда погружаешься в тишину, глубоко-глубоко. Эта тишина казалась воплощением покоя и безопасности. Мне хотелось, чтобы она позволила мне оставаться в этом состоянии — без лихорадки и метаний, враждебности и кризиса любви. Однако, несмотря на все мои мысленные протесты, ее объятия, ее руки на моей спине делали сопротивление невозможным, во мне просыпались прежние томления, и мне приходилось сдаваться и, отказавшись от пассивности, быть ее любовником. И я рад был сдаться, мне больше не хотелось покоя и безопасности. Но Хеста портила даже это: не принимая понимание, рожденное физической близостью, она пыталась проникнуть за эти границы, дальше, в мой разум, разделить со мной мои мысли, стать со мной единым целым и в этом.
— О чем ты думаешь, дорогой? Скажи мне, о чем ты думаешь? — спрашивала она, не понимая, что это не имеет никакого отношения к нашей близости.
— Ни о чем, любимая, — отвечал я, и мне хотелось, чтобы она ничего не говорила, а просто позволила мне быть рядом и гладить ее.
— Когда ты целый день один в лесу, что у тебя на уме, Дик? Ты размышляешь о своих книгах, сочиняешь истории? Ты когда-нибудь думаешь обо мне?
— Нет, возлюбленная, я просто брожу по лесу, — говорил я. — Наверное, я ни о чем особенно не думаю.
— И обо мне? Никогда?
— Когда я действительно о чем-то думаю, то, полагаю, о тебе, Хеста.
— Скажи мне, — просила она, крепко прижимаясь ко мне, — скажи, что ты думаешь. Говори мне что-нибудь.
— Я не знаю, что сказать, дорогая.
— Говори милые вещи, шепчи их.
Но у меня ничего не получалось, единственное, что приходило мне в голову, это: «Я люблю тебя». Но эти слова произносились так часто, что вряд ли она просила повторить их еще раз.
Я не понимал, к чему ей слова — я чувствовал по-другому.
— Давай просто быть собой, — просил я, — и бог с ним со всем.
Итак, ей приходилось отказаться от попыток проникнуть в мои мысли, и я сразу это чувствовал, так как между нами устанавливалось понимание, и мы были заодно, и ее больше не занимали мои сокровенные мысли, которых я не помнил, и мы просто любили друг друга, без всяких противоречий, и были счастливы по-своему.
Мы провели в Барбизоне три недели, а потом я подумал, что мы могли бы перед возвращением в Париж пожить еще пару недель в каком-нибудь оживленном месте: в конце концов, занятно будет снова увидеть людей и растранжирить деньги, чего мы не могли себе позволить. Ни я, ни Хеста не знали, куда бы податься, и отправились в Дьепп, потому что в период отпусков билеты туда были дешевы. Мы остановились в маленьком отеле в городе.