Елена Чижова - Лавра
Зазор был пуст. Этого не может быть… Магазин же не наш, хороший… Я сунула руку: холщовый мешочек исчез. Я села и сцепила руки. Качнувшись вправо, качнется влево… На левую кладут прошлое, на правую – будущее. Эти весы состоят из одинаковых чашек. Сколько положено на левую – столько же ляжет на правую. Так уравновешивается время.
Прошлый раз, когда я была мертвой точкой, отказавшейся от будущего, правая чашка прыгнула кверху. Левая опустилась в прошлое, поэтому он и явился, встал у моей стены. И все-таки я предала его, положившись на обещание отца Глеба, посмела понадеяться на будущее, и весы, качнувшись вправо, больше не качнутся влево. Из этого ничего не выйдет, не может выйти, ни у кого не выходит, – я слышала голос отца Глеба, заступающий дорогу. Уронив голову на руки, я думала о том, что ось, проходящая сквозь меня, стала перекушенным проводом. Сидя напротив, он сделал самое страшное: кусачками, умеющими резать время, перекусил его с обеих сторон. Этот нерв уже никогда не срастется, а значит, мне, запертой в безысходном настоящем, нет пути ни вперед, ни назад…
Поднявшись, я пошла к кухонному шкафу и распахнула створки. Осторожно, боясь просыпать, вынимала бумажные пакеты, наполненные крупой. Они вставали друг подле друга – по всей поверхности стола.
«Мертвые… Все – мертвые». Осторожно поднимая пакет за пакетом, я примеривалась и бросала их в форточку. Ударяясь о землю, они взрывались, как пущенные снаряды. Снег усеивался мертвыми крупяными зернами.
«Господи, – я шептала, – Господи, разве можно жить в перекушенном времени? Если ты есть, Господи, ты сумеешь, ты сделаешь, чтобы – и мертвые – они все равно проросли…»
Исповедь
К вечеру следующего дня я приняла решение. Не сказавшись мужу, отдыхавшему после долгих служб, собралась и вышла. Спускаясь по лестнице, я поглядывала в окна. Над плоской крышей, покрывавшей поваленный дом, вились беловатые столбики, словно хозяйки, копошившиеся за цветными занавесями, успели разжечь очаги. Выходя из парадной, я думала: и столбики-то одинаковые, как в сказке про свинопаса, – пахнут жареной картошкой.
Двор, занесенный снегом, выглядел пустовато. Детей, в дневное время гуляющих под окнами, успели разобрать. В окнах суетились женщины, накрывавшие к ужину: ждали своих мужей. По газону, подклевывая остатки подмокшей крупы, бродили жирные голуби. Их было множество – густая серая стая. Сыто уркая зобами, самцы подзывали самок. Подманенные самки подбирались бочком, опасаясь подвоха. Газон покрывали мелкие тройчатые следы.
На остановке я прождала долго. К противоположной, по другую сторону дороги, один за одним подходили автобусы. До кольца оставался единственный прогон, однако, свернув, автобусы исчезали бесследно. Пьяненький мужичонка, подпиравший фонарный столб, крыл водителей последними словами: «Черти полосатые! Знаю я их, в домино режутся – на кольце!» Подслеповатый львовский автобус подошел минут через сорок. Вползая с передней площадки, мужичонка ругался на чем свет. Усталый водитель вяло отругивался в микрофон. В метро, сверившись с часами, я поняла, что опаздываю безнадежно. В вестибюле станции «Александра Невского» гомонили иностранные туристы, вставшие в очередь к турникету. Бросая жетоны, они проходили с опаской.
Миновав деревянный мостик, я вошла в лаврский сад. По левую руку, выше приземистых зданий, занятых научными институтами, восходили Троицкие купола. Свет фонарей остался на площади. Слабая подсветка очерчивала их контур. Между темных стволов, подпертых сугробами, ходили длинные тени: мели нетронутый снег. Он лежал тяжело и плотно – как в лесу. Обойдя высокий забор, укрывающий здание Академии, я вышла к крыльцу. У самых ступеней, слегка припорошенных снегом, стояла черная «Волга». Бессонные дворники ходили по стеклам взад-вперед.
Тенью скользнув в вестибюль, я остановилась, прислушиваясь. Из каморки дежурного долетали приглушенные голоса. Больше никого не было. Горящие лампадки дрожали у икон, закрывающих лифтовую шахту. Писанные в рост, они стояли на страже. Мне надо было подняться по лестнице, но, миновав их на цыпочках, я зачем-то свернула направо.
Коридор, ведущий в покои ректора, был пуст. Сверху, сочась сквозь потолочные перекрытия, спускались тихие звуки хора, допевающего службу: Господи, прежде даже до конца не погибну, спаси-и мя… Пережидая, я смиряла дыхание. Дальняя дверь, примыкающая к покоям ректора, подалась неслышно. Издалека, еще не различая лица, я видела темную фигуру, ступающую на пурпур ковра. Вжавшись в стенную нишу, я смотрела, как владыка Никодим, одетый в широкое пальто, кроем напоминающее рясу, выходит из ректорских покоев. Лишенный подобающей свиты, он выглядел старым и больным, измученным смертельной болезнью. Мимо моего простенка, не подымая глаз, он шел один, не охраняемый иподьяконами.
Быстрая мысль пронзила меня. Я думала: вот единственный случай – предупредить. Он остановился. Веки поднимались медленно. Какая-то тревога мелькнула в его глазах, словно не я, другая, проросшая из глубин нашей общей памяти, встала перед ним. Быстрым взглядом, похожим на ангельский, он пронзил мою сумку, зажатую под локтем. Я узнала этот взгляд, словно и вправду когда-то была бомбисткой – по Митиному несправедливому слову. Лицом к лицу я смотрела, не опуская глаз, и под моими глазами взгляд владыки собирался в два сияющих луча. Отступив на полшага, я уронила сумочку и заплакала безгласно.
Боль поднялась в его глазах, брызнула из сердца, прошитого осколками памяти. «Что ты, что ты… Не надо, так не надо, все прошло, а ты – ты надорвешь себе душу», – тихой рукой, исцелованной разночинными иподьяконами, он коснулся моего лица. Пальцы сложились, благословляя, и, зажав рот обеими руками, я ткнулась лицом в жесткий угол стены.
Когда я справилась, коридор был пуст. Пурпурная дорожка лежала как ни в чем не бывало. Высоким ворсом она привыкла глушить шаги. Подобрав упавшую сумочку, я вышла в вестибюль. Лестница кренилась, норовя выбиться изпод ног. Я закашлялась, но зажала рот руками: в тишине я боялась выдать себя.
Двери академического храма были раскрыты. Войдя, я остановилась у стены. Служба давно закончилась. Черная фигура свечницы маячила у кануна – ловкими пальцами она вынимала чужие огарки и, подув для верности, складывала в коробку. Прогоревшие огарки копились на дне. Вдохнув, я почувствовала теплый запах ладана и талого воска. В свете пригашенных паникадил, не достигавшем двери, мне открылась странная сцена, развернутая у правого клироса. Спиной ко мне, опершись руками о кафедру, стоял отец Глеб. Немного в стороне вилась очередь из семинаристов. Отделяясь по одному, семинаристы подходили к кафедре и, склонившись, бормотали вполголоса. Отец Глеб слушал, не перебивая. Дослушав, он брался за епитрахиль и, возложив, читал разрешительную молитву. Духовный сын отходил с поклоном. На его место вставал следующий. Черные женщины, занятые свечами, ходили у алтаря. Семинаристы стояли смирно, не оглядываясь.
Очередь двигалась быстро. Я подошла поближе и заняла крайней. Готовясь, я собирала слова. Обрывки не складывались в связное. То думая о своем, то вспоминая сияющие глаза владыки Никодима, я прижимала к себе сумочку и оглядывалась на окна, уходившие под потолок. Темные витражи, едва различимые в иссякающем свете, ловили блики последних свечей. Свечница прошла мимо, держа наполненную с верхом коробку. Надежда и страх, вложенные в свечи, прогорели до огарков.
Стоявший передо мной справился быстро. Его грехов хватило минут на пять. Накрыв епитрахилью, отец Глеб бормотал приглушенно. Я пригладила волосы, стянутые в хвост, и провела пальцами по вискам. Немевшую спину свело короткой судорогой, и, дернув плечом – одно чуть выше другого, – я сделала шаг. Отец Глеб обернулся. Его рука, державшая кафедру, взлетела, защищаясь. Он смотрел на меня так, будто не я, из года в год сидевшая напротив, а что-то страшное приближалось к нему в моем обличье. Мгновенно справившись, он потер лоб и заговорил сбивчивым голосом: «Прости, я… не знаю, просто, я подумал, подумал о тебе, за секунду, прежде чем…» – «Я пришла…» Но отец Глеб махнул рукой и перебил: «Пойдем, пойдем – не здесь». Отступив, я не дерзнула перечить.
По узкой лестнице, открывавшейся за лифтовой шахтой, мы прошли переходом, соединяющим корпуса, и вошли в маленькую комнатку. Крышка пианино была откинута. Подойдя, я закрыла осторожно. Отец Глеб расшнуровывал поручи. Подворачивая длинные рукава рясы, он смотрел весело – по-домашнему. Чужие грехи прошли сквозь его тело, не отложившись.
«А где же?.. Что-то я не заметил на службе», – он справлялся о муже, полагая, что мы – вместе. «Его нет. Я одна», – спокойным и твердым голосом я заговорила о том, что пришла исповедаться, просила принять исповедь – по всем правилам. Его взгляд тускнел. «Ну что ж, раз решила, я… – он отворачивал закатанные рукава, словно рубаха, лезшая из-под подвернутых раструбов, была немыслимым и нетерпимым нарушением. „Да, я решила сама – вы обязаны“.